Русский крест: Литература и читатель в начале нового века
Шрифт:
Вообще-то в литературе ничего особо нового никогда не происходит – просто она время от времени как будто меняет затекшую ногу, вспоминая: что-то такое полезное есть из прошлого, что сейчас очень могло бы пригодиться…
И актуализируются пропущенные (фантастические!) возможности: от Пушкина до Гоголя, от Лермонтова до Достоевского; а у Достоевского – от идеи «фантастического реализма» до фантастики «Сна смешного человека».
А еще вечные Данте, Рабле, Сервантес, Свифт – на фантастических элементах держится грандиозная конструкция их текстов; так же как у Кафки, Борхеса, Габриэля Гарсиа Маркеса…
И ведь Синявский с Даниэлем сели за передачу на Запад именно фантастической прозы, а никакой другой.
И мне кажется, что расхождения между Синявским и Солженицыным – тоже в основе своей эстетические (вспомним известную реплику Андрея Донатовича на суде). Во всяком случае, фантастика и любой фантастический элемент исключены из эстетического мира Солженицына, в котором превалирует точность, приближенная к реальности («Архипелаг ГУЛАГ»): апофеоз этого стремления – запечатленность
Михаил Булгаков подходит к реальному миру, используя весь спектр фантастического, от гротеска и сатиры до антиутопии и сказки.
Можно провести определенную параллель между классицизмом, чуждым фантастике по своей природе, и соцреализмом, допускавшим фантастику только в жанровом «гетто».
Сегодня литература, заблудившаяся в поисках читателя, вспоминает, что в ее запасах методов и методик есть разные возможности.
Это спровоцировало, например, совершенно неожиданные повороты в прозе Алексея Слаповского, писателя, «легкого на подъем» в (аэро)плане поэтики. Фантастическое допущение организует движение – и даже ускорение – сюжета в его новом романе «Синдром феникса». Слаповский – вообще чуть не знаковая фигура: он «открыт» и серьезной прозе, и массолиту, и применяет приемы второго – к первой. Не всегда получается; иммунная система «высокой» литературы порой отторгает пересаженную ткань; однако Слаповского это не пугает и не останавливает, и он пробует идти дальше – по дороге, отмеченной данной тенденцией. (При явном отличии Алексея Слаповского от Владимира Шарова – и тот и другой похожи в этом пристрастии к фантастическим допущениям, только Слаповский реализует его в героикомическом регистре, а Шаров – в трагическом, – так это обстоит, например, в романе «Старая девочка».)
К фантастическому сдвигу повествования – как к сильнодействующему средству – прибегают авторы разных «сублитератур» внутри всего массива русской словесности, в самом широком диапазоне – Ольга Славникова («2017»), Дмитрий Быков («ЖД») и Сергей Доренко («2008»), Татьяна Толстая («Кысь») и Владимир Сорокин («День опричника»). Фантастический элемент открывает большие возможности для сравнительно безболезненного (в литературном смысле) внедрения в текст актуального политического «месседжа». Более того: если это сделано талантливо (а примеров тому – см. историю мировой литературы!), то злободневный политический «мессидж» приобретает общечеловеческий, вечный смысл.
Упорно заглядывая в будущее, писатель полагает, что имеет шанс там прописаться.
Еще одна и тоже существенная причина востребованности фантастического в «серьезной» литературе – это утрата идентичности, травма, глубоко переживаемая как в русском мире, так и, например, в чеченском. Крушение советской империи, ее саморазрушение должно было с неизбежностью повлечь за собой крушение мифа – на осколках этого советского мифомира и возник тот эстетический феномен, который был ранее мною окрещен как «ностальящее».
Но свято место пусто не бывает – особенно место мифа. Разрушение мифа, зияние, пустота – все это зафиксировано в «фантастических» пустотелых мирах, наполненных симулякрами: у Виктора Пелевина («Омон Ра», «Жизнь насекомых», «Чапаев и Пустота», «Македонская критика французской мысли», «Священная книга оборотня» – вплоть до последнего «Шлема»). Давно пришло время этому процессу хоть как-то, но противостоять (разумеется, я имею в виду художественно ). И вот упорная Марина Вишневецкая заходит с совершенно иного конца – и создает (свою личную) русскую мифологию на основе полузабытого и полуутраченного языческого мифа, следы которого прослеживаются в фольклоре («Кащей и Ягда»). В данном номере «Знамени» мифопроект Марины Вишневецкой (безумству храбрых!) продолжается. Читателю предлагается космос, устроенный на месте не то чтобы хаоса, а возникшей паузы (пустоты), заполняемой сегодня разнообразным материалом – от фундаментально религиозного до претендующего на научность историко-фантазийного (А. Фоменко и примкнувшие к нему).
Герман Садулаев ставит перед собой свою еще более амбициозную задачу – предлагая своему народу новый мифоэпос. Тоже – отнюдь не из романтических побуждений (хотя сама позиция Г. Садулаева – позиция национального романтика), а из трезвого осознания драмы, переживаемой чеченским народом, – утратившим своих лидеров, свою идентичность, свою «личность», так полагает автор. И тут – кто, как не писатель, должен прийти на помощь, заполняя своим воображением новообразовавшиеся лакуны национального сознания?
Конечно, в обращении к фантастике, к фантастическим допущениям и элементам присутствует момент игры и почти детской радости – еще бы, воображение отпущено на свободу, а традиции в русской и мировой культуре колоссальные, богатейшие, только выбирай!.. И писатели перебирают предоставившиеся возможности – альтернативная история, аллегория, сказка, «жутик», квазимемуар… А еще и притча, и «неправдоподобная история, вправду случившаяся». Напряжение удваивается: фантастическое возникает как альтернатива по отношению… к чему? Да к реальности, конечно! Только возникающей здесь в необычном, преображенном, сдвинутом качестве. С «собачьим сердцем». С «роковыми яйцами». С «носом», «двойником» на «Невском проспекте»… Действительность сама фантастична – надо только это ее качество увидеть, а потом вытащить, удвоить, утроить.Это умеют только настоящие писатели.
Эстетика фантастического не только соблазнительна – расширением возможностей литературы вплоть до создания особого «чудесного мира», – она, эта эстетика, еще и обязывает: к определенной строгости и стройности, опрятности и ясности – иначе фантастические элементы и сами рассыплются, и развалят всю структуру. Последовательность мысли характерна для «Монументальной пропаганды» Владимира Войновича: казалось бы, маленькое фантастическое допущение произошло в сознании персонажа – «крыша поехала» в определенном направлении, – и сам гротеск, от начала до конца, выстраивается безупречно.
А непоследовательность и непроясненность (прежде всего – для самого
Что хочется подчеркнуть особо: будь то утопия или антиутопия, миф или аллегория, сказка или басня, «действие» которых происходит в близком будущем или отнесено в далекое, чуть ли не доисторическое прошлое; будь то легенда или гротеск, используемые сегодня в прозе (и даже – в поэзии), все разнообразные жанры, приемы, методы, элементы фантастического, – послание («месседж») этих текстов апеллирует к настоящему.
Но вернемся к будущему – не утопий и антиутопий, а русской словесности.
Не берусь предсказывать и прорицать, каким оно будет, но одно для меня очевидно: русская «высокая» словесность совершенно не собирается покидать историческую сцену, она успешно борется с наносным снобизмом и с интересом поглядывает на преуспевающую, востребованную, богатенькую соседку – массовую литературу; более того – активно осваивает внеположные территории ultra-fiction и включает их в свой оборот. И – вспоминает, повторяет, а то и преображает культурное наследие: учится с пользой для себя – и, надеюсь, для читателя. Мир преображается, переживая фантастические метаморфозы, – как говорится, со сказочной быстротой. Быстрее и кризиснее многих меняется Россия. Сравним только – начало 80-х и начало 90-х. Сознание человека адаптируется – и выстраивает свои версии преображений и внезапных (так кажется) исторических изменений. И вот уже – не только сказки Джоан Роулинг сверхвостребованы юным поколением, но и совсем взрослые зачитываются и засматриваются вымышленными чудесными и необыкновенными историями. В России XX века (советского периода) недаром всегда были популярны литературные сказки, адаптированные с европейских языков, – от «Буратино» Алексея Толстого, выструганного из «Пиноккио», до «Доктора Айболита» Корнея Чуковского, ведущего свое происхождение от английского оригинала. Реальность пугает – человек прячется в сказку. Реальность необъяснима, тревожна, опасна – человек тренирует свою психику триллером и детективом с фантастическими допусками и элементами. Человек с воображением преодолеет и выкарабкается; человек без воображения исчезнет в угрожающей реальности. Литература спасает – и себя и человека вместе. Значит, у нее есть будущее.
Коллекция Колобка
Дорога наша сделалась живописна.
А. С. Пушкин. «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года»
Сбились мы, что делать нам?
А. С. Пушкин. «Бесы»
Почему-то мы все время неспокойны, куда-то движемся, направляемся: то к коммунизму («Верной дорогой идете, товарищи!»), то к капитализму, к рынку, как он обозначен в проекте. Схвачены этот шаг, эта поступь в знаковой скульптуре Веры Мухиной «Рабочий и колхозница», ныне столь же знаково разобранной на фрагменты для реставрации.
Но символ он потому и символ, что, даже распиленный, продолжает внушать. Через несколько десятилетий «похода и перехода» смотри результат, запечатленный другим художником, художником и скульптором нашего времени, Гришей Брускиным, – его герой-монумент (в картине «Шаг», 1982) делает шаг с постамента и повисает над метафизической бездной.
То, что возникает на горизонте, постоянно удаляется. «Картина маслом», в данном случае – работы Э. Булатова. Не «вечный бой», а вечный поход.
Бесконечное путешествие.
Причем со странностями: не только горизонт удаляется, но сама дорога упрямо закругляется.
То ли прямое шоссе, то ли улитка, то ли лента Мебиуса.
Видимо, недаром именно в России появился Лобачевский с его гениальным открытием, без которого не была бы возможна теория относительности А. Эйнштейна.
Параллельные – пересекаются.
Это – Россия, а не какая-то там пифагоровская Древняя Греция.
Параллельные пересекаются, то, что располагалось наверху, оказывается внизу, и наоборот: незаметно, но все переворачивается, а невозможное – встречается.
Метафизическое пространство, которое мы предприняли попытку преодолеть, оказывается одновременно и нашим бытием, и нашей историей.
Только что (исторически думая) началась новая Россия, и вот уже, особо никого не спрашивая, вернули в старую.
Какую – старую? Нет, не в ту, а в другую. Предыдущую.
Старых России (как и новых) много. Новая Россия устремилась вперед, в поисках свободы; заблудилась; прошло энное количество лет; и вдруг страна услышала: «Свобода лучше, чем несвобода».
А мы-то думали…
Свобода передвижения – одно из главных завоеваний и реальных достижений, результатов движения страны к гражданским свободам – последних – надцати лет. Помню острые ощущения первого свободного перелета за границу (!) – ведь граница-то раньше и впрямь была на замке, а занавес действительно был железным.
И никакой там не грезилось еще Италии с Римом, Флоренцией и Венецией (откормленный этим культпоходом соотечественник ныне ищет изыски, забираясь куда-нибудь поглубже в Тоскану). Никакого парижского «уикенда» или «императорской Вены», а предложение покататься с детьми на лыжах в Австрии было бы воспринято как сдвиг гоголевского сумасшедшего.
Действительно – вроде бы и сегодня, в современной словесности, весьма востребованный читателями других стран жанр травелога (существующий как в версии fiction, так и non-fiction) обитает на окраине отечественной словесности, приживаясь с некоторым трудом.
А ведь история русских литературных путешествий весьма продолжительна. Начинается она с Колобка – первого русского путешественника. (И странника – потому что у Колобка как у литературного героя есть, конечно, своя философия ухода, – как у Емели философия успеха через лень и т. д.)