Рыбы не знают своих детей
Шрифт:
— Давайте-ка сперва выпьем, а потом я вам новость скажу. Не знаю, в радость вам или нет. Вдруг еще взашей вытолкаете.
Когда все поставили на стол пустые стопки, дядя Егор понюхал хлебную корочку, выждал, потом вздохнул:
— Корову привел.
— Какую корову? — качнулась на стуле мать.
— Да вашу же. Пеструшку.
Стало так тихо, что слышно было, как о стекло маленького оконца бьется и зудит муха. Не знаю, что думали в эту минуту мои родители, а моя радость мигом улетучилась, словно небо померкло. Я подумал, что снова не видать мне света белого из-за подлой этой коровы, мать снова станет продавать молоко, торговаться из-за каждой копейки, нас опять возненавидят местные жители и все пойдет как прежде… А я останусь один, без всякой компании.
— Вот это да! Вот это да! — потрясенно твердил отец.
А мать знай всплескивала руками и хваталась за грудь, будто ей дышать нечем. Потом бросилась на колени, стала ловить Егорову руку, чтобы облобызать, но отец сердито прикрикнул на нее:
— Брось ты свои тиятры! Скажи по-человечески спасибо, и все!
Мать сказала: «Спасибо».
Потом мы все отправились в рощу, где, привязанная к сосне, поджав под себя ноги, спокойненько жевала наша Пеструшка. Мать, завидев свое сокровище, припала к ней и обняла за шею, будто близкого человека встретила. Отец — тот забеспокоился:
— Что будет, когда начальство узнает?
Егор вздохнул:
— Начальство, Микола, на своих весах взвешивает, а мы — народ простой, мы — на своих. Мы ведь вроде деревьев в тайге: в бурю друг о дружку опираемся, ближе теснимся, одни падают, умирают, а другие нарождаются, тянутся к солнышку, вот и получается, что тайга — вечная…
— А как же Солдаткин? — насторожился отец.
— Солдаткин! И он такой же, как ты или, к примеру, я. Одна фамилия за него говорит…
Потом дядя Егор рассказал, как он ходил к председателю сельсовета Солдаткину, как просил
— Устал? — сочувственно спросил отец.
— Знаешь, Микола, что я тебе скажу: не ногами, а руками устал… Мошка коровушку так одолевает, а та головой вертит, мотает, аж веревку рвет из руки… Подоить бы ее. Я пробовал, да сноровки нет…
Мать послала меня домой за ведром. Когда я прибежал на опушку, дядя Егор спал, а отец сидел рядом и веткой отгонял от него комаров. Но в тот же день дядя Егор пешком пошел назад в свою деревню.
Родители все не могли нарадоваться, что заполучили свое сокровище, и беспокоились, успеют ли запасти на зиму корма, так как летние деньки были на исходе. И тут на помощь подоспел Сташис. Незваный, непрошеный. Только услышал отцовские сетования, как сразу предложил свою помощь. Лугов вокруг деревни было достаточно, особенно на пойме. Местный люд косил небольшими пятачками, а остальные луга годами стояли некошеные, задернелые. Трава там стояла стеной, потом выгорала, а осенью, прибитая дождями да осенним ненастьем, ложилась толстым покрывалом, плотная и спутанная, как войлок. По такой и ходить трудно, а отец со Сташисом каждый вечер после работы выходили с косами на широкие луга. Мне поручали ворошить в прокосах. Забавно было смотреть на Сташиса, как он, сгорбившись, машет косой — косовище ему было коротковато, не по его росту, не по длинным его рукам. И хотя трава давно перестоялась, одеревенела, они с отцом накосили столько, что хватило бы на трех коров на целую зиму. «Вот это по-литовски, — говорил Сташис, — поработали по-литовски, постарались по-литовски». Он еще добавил, что только литовец умеет так вот запасать впрок, неважно что — сало или сено, а всегда с лихвой да про черный день. Вот ведь как… Ну а потом отец увез меня к дяде Егору, и Сташиса я стал видеть очень редко — только в каникулы. А жил я у дяди Егора. Эх и замечательно мне там жилось! Все баловали, все старались угодить как только умели, а пуще всех — сам Егор. Управится с работой и — ко мне. Он и на охоту меня брал с собой, хоть и был я еще от горшка два вершка. Этот человек был готов для меня на все — только бы мне было хорошо, только бы не вздумалось мне вернуться домой. Я и не спешил туда. Тем более что родители навещали меня здесь. Особенно отец. Приезжали они на санях, закутанные в тулупы, повязанные платками, шалями, пушистыми от инея. Долго обивали ноги в сенях, стряхивали снег, а потом отогревались у пылающей печки, а дядя Егор, не дожидаясь, когда накроют на стол, выносил им по рюмочке водки, наливал себе, и они выпивали до дна, даже мать пила залпом, хоть и морщилась, хоть поначалу отнекивалась. Всякий раз они привозили промерзшие шары масла, завернутые в тряпицы, а еще — молоко, которое тоже имело вид белых кусков льда. Молоко они собирали неделями, разливали в разную посуду, но чаще всего — в туесы, а затем выставляли на мороз. Замерзая, молоко вдребезги разрывало не только стеклянные бутылки, но даже алюминиевые кастрюли, поэтому лучше всего хранилось оно в берестяных туесках, которые выдерживали и самую лютую стужу. Кроме того, из бересты и вынуть молочную льдинку проще, чем из другой посуды. Этими голубовато-белыми брусками с желтой прослойкой жира, похожей на шапочку, сдвинутую на затылок, бывали сплошь уставлены полки в сенях у дяди Егора. Мы, ребята, любили полизывать да посасывать эти брусочки, иногда откалывали себе уголок, отправляли в рот, а он таял, и все вокруг обволакивалось запахом парного молока и зеленых лугов. Старшие знали это наше пристрастие, а мои родители каждый раз нарочно привозили молоко, замороженное в стеклянных бутылках. Пустые бутылки в тех краях никто не скупал, в деревне они валялись на каждом шагу, а на задворках близ домов их скапливались целые горы. Мороз разрывал бутылку вдоль, стекло отпадало, а мы, детишки, любили брать в руки эти молочные заледенелые бутылочки и ходили с ними по деревне, потихоньку съедая.
Юлюс спросил, куда я девал шкуры убитых оленей. Я ответил, что оставил их в снегу за зимовьем, так как понятия не имел, что с ними делать. Шкура диких северных оленей ценится выше, чем домашних — меньше линяет, особенно если олень добыт в начале зимы, объяснил Юлюс, и мы пошли за этими шкурами. Когда мы втащили шкуры в избушку и разложили на полу, Юлюс присвистнул. Олени-то — ручные, домашние! Где ты их ухлопал? Я обстоятельно рассказал, где да как, не упустил ни одной подробности, а он показал мне отчетливые полоски чуть ниже голов на этих шкурах и сообщил, что это подстриженный мех, так оленеводы метят свое стадо, подскабливая шкуру ножами. Мы отправились на то место, где я убил оленей. Юлюс долго изучал следы на снегу и наконец решил: здесь кормилось смешанное стадо. Часто бывает, что самцы диких северных оленей отбивают от стада ручных десять — двадцать важенок и отгоняют этот гарем подальше от людей, а со временем оленухи забывают о своем прошлом, дичают, а оленята от них родятся совсем уже дикие, никогда не видевшие человека и не знающие его запаха. Диким оленям вовсе не трудно обзавестись таким гаремом, поскольку дикие и ростом крупней, и силой превосходят своих одомашненных соперников. Видать, и у оленей женский пол чтит мужскую силу, покоряется ей — недаром каждый год часть важенок уходит за дикими оленями в бескрайние просторы тайги. Именно такими и оказались убитые мной оленухи. Теперь я понял, почему после выстрела убежал не весь табун. Та, вторая, важенка осталась, так как выстрел ей не в новинку, «Не удивил ее и выступивший из тайги человек, поскольку она еще не успела одичать, не забыла еще дружбы с людьми, — сказал Юлюс и поддел меня: — Ты радуйся, что хоть так обошлось. А ухлопал бы домашних, не беглых оленей, хозяин бы тебя хоть из-под земли достал, и столько было бы стыда и срама, что хоть на край света беги. Тебе-то что, а меня охотники бы без соли съели, не простили бы такого безобразия».
Мне стало обидно. Я запальчиво огрызнулся:
— Нет того чтобы спасибо сказать — поедом ешь меня, разносишь на все корки. Почем я знаю — дикие они или домашние?
— А зачем у людей голова на плечах?
— Посмотрел бы я на тебя, как ты со своей головой будешь в городе действовать. Станешь посреди тротуара — ни туда ни сюда, пугало огородное!
— Я там, между прочим, ничего не забыл, в твоих городах.
— Было бы чем гордиться! Рыбы хоть своих детей и не знают, зато не забывают родины, каждый год находят к ней дорогу и возвращаются к нерестилищам. А ты?!
— Что — я?!
— Тебе не только на все города наплевать, как ты сам говоришь. Тебе и на родину чихать!
Я думал, Юлюс хлопнет дверью и уйдет, ну в общем, что-нибудь подобное… А он вдруг сел на колоду перед печкой, закурил, долго молчал, а потом проговорил:
— Ты вот все коришь меня Литвой…
— А что? Скажешь, зря?
— Ты говоришь так, будто я ее предал…
— Что-то вроде…
— Лучше бы помолчал, раз уж ничего не знаешь. Ты и представить себе не можешь, да тебе и во сне не снилось, во что нам всем стала Литва, какой ценой заплатили за нее мои родители.
— В шестидесятые годы наша деревня начала сильно пустеть. Литовцы, латыши, эстонцы бросали совсем еще новые дома, постройки, хозяйство, за бесценок сбывали скот, раздавали соседям утварь, мебель, полные сады-огороды, а сами целыми семьями тянулись на родину. Пустыми домами завладевала деревенская детвора, и постепенно все стекла оказывались выбитыми, избы глядели на улицу, словно черепа, пустыми глазницами, а распахнутые двери жалобно скрипели на ржавых петлях. Это было года через два после нашего возвращения в прежнюю деревню, где мы снова жили в доме, срубленном из звонкой лиственницы, — дядя Егор сберег его для нас в целости и сохранности. Окна и двери избы он крест-накрест заколотил досками, хлев и сарай запер на замок, ворота затворил мощными засовами, обмотал проволокой. Мы нашли все в таком же виде, как и оставили, отец с матерью не знали, как благодарить дядю Егора за такую заботу. На первом и втором году нашего житья на прежнем месте мы все жили вполне благополучно, однако как только соседи потянулись в родные места, моих родителей тоже одолело беспокойство. Они до глубокой ночи засиживались на кухне и все обсуждали, мучительно раздумывали: ехать или повременить, выждать, приглядеться. Как это получится у остальных? Хорошо бы узнать… Мать предлагала обождать, списаться с теми, кто уехал, разузнать, как там да что — как встретили, удалось ли устроиться. Пуще всего она боялась снова оказаться без своего угла, без хозяйства и скотины. Страшно было опять начинать все заново на пустом месте. Отец же утверждал, что другие семьи нам не пример, у каждого своя участь и своя дорога в этой жизни. А лучше всех придумал дядя Егор. Он посоветовал нам съездить на родину, осмотреться на месте, прикинуть, есть ли смысл возвращаться насовсем, а там и решить, как быть дальше. Он обещал приглядеть за домом и нашим добром, покуда мы будем ездить туда-обратно. Что и говорить,
И вот сейчас мы все трое держали путь в Литву — осмотреться, как говорил отец, да принюхаться. В пути мои родители были очень взволнованны. Жаль было смотреть на них — у матери глаза постоянно на мокром месте, отец разговаривает задыхаясь, они то и дело перебивают друг дружку, обсуждают, куда, к кому зайти первым делом, с чего начинать. Мать предлагала сперва наведаться к тете Кристине, но отец желал во что бы то ни стало увидеть свою усадьбу, ведь только о ней, о брошенном доме, о хозяйстве он думает и говорит все эти дни… В одном самолете с нами летела группа туристов — американских литовцев. И они были не в силах скрыть свое волнение и тоже постоянно прикладывали к глазам платки. Когда самолет приземлился и мы все в сопровождении дежурной прошли к загородке, где выдавали багаж, один пожилой американец подбежал к дереву с облетевшими листьями, бросился на колени и поцеловал пропитанную осенней сыростью почву — так сказать, пядь родной земли. Как одержимые, кинулись лобызать землю остальные туристы, а за ними и мой отец. Пожилой американец снял очки, вытер платком глаза и спросил у моего отца:
— Вы, сударь, тоже из Америки?
— Нет.
— Из Канады?
— Нет, что вы…
— Неужели из Австралии?
— Из Сибири я, — сказал отец. Помолчал и прибавил: — Мы все трое — я, жена и сын — из Сибири мы.
Туристы обступили нас тесным кольцом и принялись жадно разглядывать, точно мы не их соотечественники, а, по меньшей мере, — инопланетяне. Они ахали, изумлялись, норовили потрогать, пощупать нашу одежду. Отец не успевал отвечать на все вопросы. Лишь когда прибыл багаж и все бросились хватать чемоданы, своеобразная пресс-конференция закончилась сама собой, а мы вышли на площадь, разыскали такси. Отец спросил у водителя, согласен ли тот везти нас километров за сто. «Отчего нет, — пожал плечами шофер, — но придется заплатить за обратный путь». «Во сколько же станет? — замялся отец». «Рублей тридцать, не меньше», — уверенно отвечал шофер, совсем еще молодой парнишка. Отец вопросительно взглянул на мать, но та махнула рукой: «Едем!» Это было совсем не похоже на нашу маму: она знала цену и копейке, не то что рублю, а тут — тридцать! Видимо, волнение и жажда поскорей переступить порог родного дома взяли верх над ее обычной бережливостью и рассудочностью. Помню, отец посмотрел на нее удивленно и с каким-то умилением. И мне передалось их волнение. Нас всех просто лихорадка била, до того не терпелось. Ехали молча, но это молчание было выразительней самых пылких слов. Я волновался еще и оттого, что впервые видел землю своих предков. Было странно: выехали мы зимой, а тут еще стояла осень, будто само время повернуло вспять. Был мягкий пасмурный денек, сеялась мелкая морось, казалось, будто с низко нависшего неба кто-то ласково дышит на землю, и это теплое дыхание ложится на стекла окон «Волги», которая везла нас на землю обетованную моих родителей. Деревья стояли почти без листьев, их ветви и придорожные кусты были унизаны сочно набухшими каплями, которые переливались стеклянными бусинками и точно светились изнутри. Иногда попадались по-весеннему зеленые поля озимых, горбатыми волнами разбегалась бурая пашня, мелькали усадьбы, окруженные оголившимися садами, дома были густо утыканы скворечнями, часто попадались аистиные гнезда — то на коньке крыши, то на срезанной макушке высокого дерева, то попросту на столбе. Иногда на лоскутке озимых, где-нибудь между двумя перелесками, можно было увидеть ватажку косуль с белыми подхвостьями. Они не замечали машин, даже не смотрели в сторону шоссе, спокойно лакомились сочными побегами и не боялись даже деревенских собак, хоть те и заливались на разные голоса в ближних усадьбах. Не путало их даже хлопанье дверей. «Косули ручные?» — спросил я. «Дикие», — отвечал водитель. А мне все не верилось. Эти косули вблизи человеческого жилья представлялись мне неким чудом, которое увидишь разве что во сне или в волшебной сказке. Я с малых лет привык, что на косуль охотятся. Ну и переполох поднимался у нас в деревне, когда, бывало, ближе к весне, выйдет из тайги это милое животное, а люди бросятся в погоню. Как спустят собак, как начнут травить… В эту пору косулям трудно спасаться бегством: тонкий наст подламывается под копытами, врезается в ноги…