Рыбы не знают своих детей
Шрифт:
«И я вроде тетерева, — грустно улыбается Винцас, расхаживая по двору и пытаясь сообразить, за какое дело взяться. — Со стороны, наверно, смешным кажусь». Не зря Мария вчера спросила: «Что потерял?» На самом деле, словно в поисках вчерашнего снега, он целое утро топчется по двору и ждет не дождется, когда придет с ведрами Агне. Своего колодца у них нет, сюда ходят. Хоть на миг увидеть. И досадно и смешно: будто гимназист, сопливый юнец. И того хуже, потому что он и в зеленой молодости не раскисал. Все готов отдать, лишь бы встретить, хоть бы одним глазком увидеть, голос услышать. И какой черт дернул тогда упрекать брата, говорить о чужой крыше? Жили бы себе вместе, и не надо было бы вот так караулить, ждать того сладкого мгновения, за которое неизвестно что отдать готов. И к ним не побегаешь… Ну, зайдешь разок за день по какому-нибудь поводу… Кажется, Стасис и так уже косится, может, чувствует что-то, а может, на мне, как на том воре, шапка горит. Даже когда по делу заходишь, ноги заплетаются, язык — словно у заики, руки трясутся,
— Чего ты, как неприкаянный, по двору шляешься? — настигает его голос Марии, и он вздрагивает.
— Тетеревов слушаю, — отвечает, не раздумывая.
Мария останавливается на полпути, прислушивается, стоит словно зачарованная, потом подходит к нему, приникает к плечу и с чисто женской лукавинкой говорит:
— Любятся они там…
— Кто?
— Тетерева.
Его коробит, мутит от этих ее слов и ласки. В последнее время его вообще раздражает все, что она делает и говорит, все чаще он не в силах скрыть свое состояние, сдержать клокочущее озлобление.
— Не любятся, а дерутся, как петухи, — говорит он, отстраняясь от Марии.
— Чего же они не поделили? — спрашивает она, словно наивная городская девочка.
Просто бесят и эта притворная ее наивность, и слишком прозрачные намеки, но он сдерживается и старается говорить спокойно:
— Сходи и спроси.
— А тебе трудно сказать? Ведь знаешь.
— А ты не знаешь?
— Я забыла уже, — говорит она, но теперь голос грустный, даже печальный, без кривлянья, притворства, звучит словно признание в безысходном одиночестве, пробуждая в нем чувство вины и щемящие упреки совести. Но это скорее сожаление, а не самоуничижение… Жаль, что так получилось, но что поделаешь, такова уж жизнь: что умерло — не воскресишь.
А тетерева, будто нарочно, шумят, беснуются, токуют, шипят без устали, и Винцас знает, что на токовище прилетела большая стая, раз шум стоит, как на базаре. Вчера он ходил на токовище. Это рядом, сразу за деревней, где на вырубленной когда-то лесной делянке между сгнившими пнями были посажены сосенки. Целые поляны пустуют. Высохли, вымерли сосенки, да и те, что остались, полуживые. Всякая дрянь к ним цепляется: и подкорный сосновый клоп, и побеговьюн… Он ходил среди этих хилых сосенок и с болью думал, как горек хлеб лесовода: он никогда не успевает порадоваться плодам трудов своих, их оценивает только третье поколение, потому что столько времени проходит,
— Доброе утро, — прозвучал голос Агне, будто из-под земли выросшей. — Почему стоите посреди двора? Или вас из дому выгнали?
— Тетеревов слушаем Агне, — сказал он, чувствуя, как вдруг пересохло во рту, словно после глотка спирта.
— Тетеревов? — Глаза у Агне расширились.
— Тетеревов. Они теперь свадьбу справляют.
— Свадьбу? Вы смеетесь надо мной?
— Не смеюсь, Агне. Настоящую свадьбу. Эти птицы каждый год прилетают весной в те же места и справляют свадьбу.
— Так что они там делают?
— Дерутся между собой, словно парни из-за девок… Так лупят друг дружку, что перья летят. А тетерки сидят в сторонке и квохчут, подзадоривают женихов.
— А потом что?
— Ну, который оказывается сильнее, тот и завоевывает любовь, улетает с тетеркой — и был таков.
— Господи, как интересно! Вы сами видели?
— Видел. И не раз. Мария вот не даст соврать, скольких этих влюбленных уложил…
— Как уложил?
— Подстрелил, понимаешь? Во время свадьбы они просто шалеют. Так распаляются, что слепыми и глухими становятся, никакой осторожности, никакой осмотрительности. Зато и лисе в лапы попадаются, и охотник этим пользуется.
— Господи, как интересно! Хотелось бы посмотреть такую свадьбу. Ведь это как сказка.
— Терпение нужно, — говорит он, словно отговаривая, а у самого сердце колотится.
— Терпения у меня хватит.
— Вставать надо ночью, еще задолго до зари.
— Встать — проще простого.
— И сидеть в шалаше не шелохнувшись. Словно и нет тебя. А поутру холодно…
— Шубу надену, — говорит она, словно залезая в капкан.
— Разве что… — как бы нехотя соглашается он.
Они молчат, каждый думает о своем, а тетерева, как нарочно, словно подзадоренные, токуют еще яростней, с еще большей страстью шипят, дерут глотку, даже человека охватывает волнение, обуревает непонятная тревога.
И тогда вмешивается Мария:
— Агне-то даже на охоту берешь, а мне по-человечески рассказать не хочешь…
— Тебе — не в новость.
— Все пойдем, — снова загорается Агне, но он тут же гасит:
— Разведешь базар — только их и увидишь.
— Ясно, — смеется Мария. — Где двое — третий лишний, — говорит она и снова смеется, словно от щекотки.
Ему не нравится этот смех, прежде она никогда так не смеялась, вообще улыбалась и то редко, а теперь аж дрожит вся, будто стоит в грохочущей повозке. И Агне смотрит на нее своими расширенными косулиными глазами, не понимая происходящего. А он понимает. Ему совершенно ясно, что Мария прозрела наконец. Пусть и не знает ничего определенного, пусть никогда ничего не видела и не слышала, но женское чутье безошибочно подсказало ей… Даже странно, что ни страха, ни стыда или неловкости он не чувствует. Наоборот, ему как-то по-своему приятно, словно наступила минута передышки после подъема на крутую и высокую гору. Словно свалилась невидимая ноша, которая столько дней давила, гнула к земле, не позволяя ни вздохнуть, ни выпрямить плечи. Сам не раз думал откровенно исповедаться во всем, не раз собирался начать разговор, но страх сковывал язык. Возможно, и не страх, а скорее осторожность и жалость; может быть, и здравый рассудок подсказывал, что не следует раскрывать душу, потому что ничего хорошего из этого не получится — только мучительная боль на всю жизнь, а сам он окажется в положении мужика, голым выскочившего из конопли всем на посмешище. Теперь же, если она и впрямь поняла его состояние, не понадобится самому объяснять, подыскивать тяжелые, словно булыжники, слова, потому что и без них все уже ясно.
Все эти мысли пронеслись за мгновение, но тут раздался душераздирающий женский крик, забивая все звуки весеннего утра, даже токование тетеревов.
— Господи, что же это? — встревожилась Мария и бегом пустилась туда, в деревню, так как крик не затихал.
Агне, стараясь не встретиться с ним взглядом, набрала два ведра воды из колодца, постояла, вслушиваясь в неумолкающий крик, пошла было, но он спросил:
— Ну как, Агне, строить шалаш?
— Не знаю, — ответила она, с усилием подняла полные ведра и пошла по тропинке между деревьями, провожаемая горящим взглядом.
А он, словно беспредельно уставший, изможденный работой, едва волоча ноги, поплелся к дровянику и опустился на покрытую шрамами, выщербленную топором колоду, даже не смахнув с нее опилки. Сидел, вслушивался в ослабевающий женский крик, думал, как все сложится дальше, если Мария поделится своими догадками со Стасисом, и как надо будет все растолковывать брату, потому что скрытничать, выкручиваться или врать он не собирается, ведь не может быть ничего позорнее ни для него самого, ни для Агне. Что будет — то будет, но в кусты, словно куропатка, он не полезет.