Рыбья кость
Шрифт:
Но сейчас касаться книг не хотелось — ей было тоскливо, а от тоски книги никогда не помогали. Наверное, это все из-за Бесси. Марш уже столько раз пожалела, что вообще с ней связалась. План ей нравился, все было хорошо, только вот Бесси ее раздражала. Марш завидовала, мучительно и горько. Эта на башку ущербная дурочка жила в мире с Аби, с окружающим убожеством и наверняка считала всех своих демонов плюшевыми игрушками.
Марш взяла с полки — между книгой в тканой красной обложке и фарфоровым черепашьим панцирем — ветхий черный веер. Села на пол и осторожно расправила тонкие реечки, соединенные полуистлевшей кружевной перепонкой.
Дурацкая штука.
Марш улыбнулась — невидимые проволочки под кожей снова натянулись — и взмахнула веером, позволяя ему поймать воздух в переплетение крошечных черных петель. И воздух вдруг стал осязаемым, тугим. Погладил лицо, смешав запах ароматизатора с едва заметными нотами пыли и старой ткани.
Марш бережно закрыла веер и вернула на полку. Она не знала, кто носил его раньше. Чьи прикосновения впитались в темное дерево, и ускользающий след чьих духов она ощутила в первый раз, когда только раскрыла веер в палатке у соседнего квартала. Помнила, что торговала старуха с темным лицом и старомодными зубными протезами, крупными и белоснежными. Помнила, что рядом с веером лежали какая-то рваная штука с крючками и проволочками, обтянутыми залапанным синтетическим шелком и грязная скатерть, которые ничем не пахли. А веер позвал ее, словно хозяйка дотянулась из прошлого, разлив горькие ноты в холодном воздухе.
На полке ниже стояли белая чашка с единственной, почему-то красной трещиной на боку, крошечная синяя чашечка будто из кукольного набора, заводная медная птичка, которая больше не заводилась.
Настоящие вещи, вещи-с-историей. Раньше у людей было много настоящих вещей, а теперь только пустые клетушки в белых башнях. Всех устраивало — люди все равно большую часть жизни проводили в сети. А Марш почему-то было жаль всего этого барахла.
Леопольд Вассер тоже любил старые вещи. У него в кабинете на полке стояли семь нефритовых слонов — не таких, как на голограмме. Слоны крепко стояли на надежных, как стволы, ногах, и высоко поднимали хоботы.
Она помнила его слонов. И лицо — у него было такое оскорбительно обычное лицо. У великих людей должны быть какие-то запоминающиеся лица, а у Леопольда было совсем обычное. Да еще седая щетина, которая его старила, и волосы он стриг ежиком и не красил. И глаза у него были светлые, вечно растерянные, странно контрастирующие со слишком темными бровями.
Но Марш считала его самым прекрасным человеком на свете и, конечно, до сих пор ясно помнила его черты.
И помнила еще, что он всегда работал в белой рубашке. Говорил, раньше врачи носили белые халаты, а сейчас это было названо «раздражающим, тревожащим атавизмом». Марш могла бы много рассказать о раздражающих и тревожных атавизмах.
Пять лет назад она попала в «Сад-за-оградой» и провела там почти два года — по настоянию Леопольда. Она так и не вспомнила, почему ее туда привезли, а он так ей и не рассказал. Зато помнила приступы — ледяное беспамятство и ненависть, вросшую внутрь, вросшую намертво. Ненависть была физически ощутима, черный паук с лапами-шипами, ползающий вдоль позвоночника и вгрызающийся в переносицу.
Марш понятия не имела, что делала во время приступов. Иногда слышала, как что-то трещит, словно пластик ломается, иногда приходила в себя с расцарапанным лицом. Наверное, пыталась достать паука.
Хорошо что Аби всегда успевал вызвать Леопольда. Это было единственное, за что Марш была благодарна Аби, и эта благодарность помогала хоть как-то мириться с его существованием.
У Леопольда были таблетки, уколы и правильные слова.
«Ты улыбаешься собственной пустоте,
Серые мысли — зачем это все тебе…» — и иногда серые мысли куда-то отступали.
Но главным, конечно, была манжета. Леопольд собрал для нее обычный автоматический браслет с резервуаром для лекарства и шприцом. Кажется, пересобрал из списанного браслета из-под Аби. Браслет был стальной, в кружеве проводов и без навязчивых светодиодов. Леопольд мог просто отдать его, но он решил заправить его в черный бархат с едва заметным серебряным шитьем. Сказал, что это обрезок перчатки его матери.
Сказал, что нужно носить красивые вещи. А Марш не носила — не умела. Только манжету носила, и то под рукавами.
В «Саду-за-оградой» никому не давали лекарств. Лекарств для жителей Младшего Эддаберга вообще-то было немного — обезболивающие, противопростудные, широкий выбор легальных эйфоринов, антибиотики и, конечно, мизарикорд. В случае серьезной болезни можно было попробовать получить лечение по страховке, но Марш в страховые случаи не попадала. Никакого расстройства комиссия у нее не нашла, поэтому ее и направили в адаптационный центр. Она каждый день сидела на мягких пуфиках в компании воодушевленных идиотов, и слушала тренера, который говорил ей принять себя и что все ее проблемы — от недостаточной степени самоосознанности. Ей говорили чаще гулять и пить больше воды, читать старые книги и заниматься творчеством — Марш приходилось часами сидеть в закрытом конвенте и раскрашивать виртуальные стены виртуальными красками.
И только Леопольд хотел ей помочь. Даже успел выдать ей рецепт на доступные лекарства, из которых можно было дома синтезировать нужные ей вещества. Он в нее верил, даже выстроил ее Аби несколько паттернов, чтобы он считал синтез лекарств творческим процессом. Если бы Марш хотела — могла бы изготавливать дома нелегальные эйфорины и торговать по всему кварталу. Но так поступить с Леопольдом она не могла.
Достаточно того, как она уже поступила.
Марш двумя руками взяла фарфоровый панцирь и прижала к щеке. Вообще-то это была черепаха. Когда-то, до того, как ей отбили голову и лапы. Продавец даже отшлифовал места сколов и пытался продать панцирь как «пресс-папье», настаивая, что это вовсе не битая безделушка. Что такое пресс-папье Марш не знала, но торговалась за панцирь почти час. Ей нравилось, что эта вещь была настоящей и не была хрупкой — вся позолота давно стерлась, краска почти выцвела, и теперь на белом, как замерзшее молоко фарфоре виднелись только выцарапанные ромбики.
Она прижала панцирь ко второй щеке, чувствуя, как лицо наконец-то расслабляется по-настоящему. Фарфор долго не согревался и всегда был прохладным. Казалось, что он вытягивает напряжение из-под кожи, и оно копится где-то там, под ромбиками и стершейся позолотой. Может, однажды панцирь треснет, и это будет очень, очень грустно.
Марш была очень благодарна маленькой черепашке без ног и головы. Она протерла ее рукавом и с сожалением поставила на место.
— Аве Аби, — вздохнула Марш. Не раздеваясь легла поверх покрывала и закрыла глаза, ловя под веки пустую темноту. — Выключи свет и открой конвент «Абиси».