С Дягилевым
Шрифт:
Из балетных впечатлений этой весны хорошо запомнился мне также спектакль Мясина с «Mercure»[Э. Сати, Меркурий], когда Мясин опоздал на свой собственный спектакль и когда толпа бросилась бить Пикассо, автора прекрасных декораций в «Mercure» (единственном замечательном балете спектакля, замечательном едва ли не исключительно благодаря Пикассо). Я столько слышал о Мясине — бывшем балетмейстере Русского балета, что ждал от него очень многого и даже с некоторым волнением шёл на его спектакль. Но насколько меня поразила Анна Павлова и была настоящим откровением, настолько мало поразил, почти разочаровал Мясин: музыка красивая и танцевальная, хореография прекрасная и технически очень высокая, всё очень хорошо, но во всем такая надуманность, такая искусственность, такое деланное, что его балеты меня не заразили и оставили холодным. И на этом спектакле я опять встретился с Дягилевым, бледным, взволнованным, нервным: на вечерах Е. de Beaumont'a [Бомона] Сергей Павлович чувствовал
Особенно часто я ходил по концертам и много музыки переслушал в эту знаменательную для меня переломную весну. Хорошо запомнился мне концерт Стравинского —Кусевицкого в Grand-Opera [Большая Опера – название парижского оперно-балетного спектакля. – ред.]. В антракте я ходил с робостью в зеркальном, строго торжественном фойе (невольно хочется заглушить в нём свои шаги) и тут опять встретился с Дягилевым,— положительно, я никуда не мог пойти, чтобы не встретиться с Сергеем Павловичем, как будто сама судьба вмешивалась в наши отношения и устраивала наше сближение. Я поклонился Дягилеву и, как всегда, хотел пройти, но он подошёл ко мне, радостно поздоровался (я никогда не видел его таким радостным и таким открыто и мило улыбающимся)
– Вот не думал, не гадал, мой милый цветочек, что вас и здесь увижу, на нашем Стравинском. Значит, вы очень любите и понимаете музыку?
И Дягилев забросал меня целым потоком ласковых слов: тут были и «цветочек», и «ягодка», и «мой милый, хороший мальчик»... И все это Сергей Павлович говорил так нежно, так хорошо, так мило просто, что у меня радостно и признательно забилось сердце от первой ласки в моей жизни (кроме ласки матери), и чьей ласки! Дягилева, великого Дягилева, моего бога, моего божества!.. Я жалею, что не записал всего разговора (обычно я заносил в свой дневник всё, что сколько-нибудь обращало на себя моё внимание), отметив только тему разговора: о женщинах, о ревности Сергея Павловича меня к женщинам... Отметил я и другое у себя в дневнике; то, что этот разговор, такой неожиданный, пересыпанный ласковыми словами, нисколько не удивил меня моей неожиданностью, как будто я давно в глубине души бессознательно знал, что так будет.
На концерте Стравинского я только радовался ласке Сергея Павловича, его ласковым словам и именам; приди домой, я вдруг испугался: мне пришли в голову все ходившие в нашей труппе разговоры о необычной интимной жизни Дягилева, о его фаворитах... «Неужели и я для Сергея Павловича его будущий фаворит, неужели он и меня готовит для этого?» Я так живо представил себе это, что наедине с самим собой, перед самим собой густо покраснел и сейчас же откинул для себя возможность этого. Нет, всё, что угодно, только не это — я никогда не стану «фаворитом»! Но что же тогда делать? Я знал, что если буду продолжать встречаться с Дягилевым, то не смогу грубо и резко оттолкнуть его, не смогу ни в чем отказать ему,— хотя бы это было моё самоубийство... А моя верность киевской графине-русалке, верность мальчика-пажа-рыцаря, назначившего себе срок ожидания встречи с нею десять лет! Не прошло ещё и двух лет... И с новой мучительной силой и яростью загорелся во мне её образ, такой прекрасный, какой только могла создать моя влюбленная мечта после двух лет разлуки и двух лет мечтаний о ней. Как же можно оставаться верным? Единственный путь, единственный выход — уйти из Русского балета Дягилева. Куда? После Дягилева от Дягилева я не могу уйти ни в какую другую труппу на всем земном шаре... И я решил совсем уйти из балета, совсем отказаться от танца, похоронить самую большую мечту всей моей жизни — стать танцором, мечту, из-за которой я покинул свой родной дом и её, уцепившуюся за мой рукав накануне моего отъезда, когда я пришёл с ней прощаться и объявил, что еду в Париж, к Дягилеву... Отказаться от танца — не значило ли это отказаться от жизни? Что же останется после этого в жизни для меня? Пустота, пустота. Мир потерял для меня свои краски, и я решил уйти из этого мира в другой мир. В Киеве перед поездкой-бегством в Париж у меня была пятнадцатимесячная келья, когда я ушел из мира в одинокое, напряженное изучение танца и в книги; теперь у меня будет другая, вечная келья, уже настоящая келья в настоящем монастыре. И я, неисправимый девятнадцатилетний мечтатель, стал мечтать о монастыре, так мечтать, как мечтал о ней, как мечтал о дягилевском балете и танце — поэтизируя, разукрашивая своей мечтой монастырскую жизнь, молитвенное прекрасное одиночество, молитвенное созерцание... Я решил, что останусь в балете до конца сезона — оставалось всего две недели - и потом попрощаюсь с Дягилевым и уйду в монастырь.
А мир, из которого я решил уйти, раскидывал свои сети, свои соблазны...
20 июня состоялась премьера «Le Train Bleu» и прошла с громадным успехом. Долин прекрасно танцевал, и этот спектакль был его настоящим торжеством. Публика вызывала Долина —
– Я хочу, чтобы вы были у меня первым танцором, и я сделаю вас первым танцором. Мы об этом ещё поговорим с вами, а пока держите наш разговор в секрете от всей труппы.
Я осмелел:
– Да, Сергей Павлович, я тоже очень хотел бы с ними поговорить. Когда вы можете принять меня?
– Когда? Когда хотите, я всегда рад вас видеть. Да вот приходите ко мне в будущий понедельник в четыре часа.
24 июня я пришел к Дягилеву в St-James отель, не спав перед этим всю ночь: чем больше я думал о словах Дягилева, тем более боялся того великого, сильного будущего, которое он мне предсказывал. Если раньше я хотел уйти из балета по одним причинам, то теперь к ним прибавились новые, ещё более важные: я вдруг испугался тяжёлой, непосильной ответственности, которую Дягилев накладывал на меня, говоря обо мне как и самом талантливом танцоре труппы. Легко было мечтать в киевском затворе о танце, легко было воображать себя великим первым танцором тогда, когда на меня, мальчика в кордебалете, никто не обращал внимания, когда это было далеко и недостижимо; но теперь, когда волею Дягилева я оказался на пороге или великого будущего, или полного провала... Голова кружилась не от радости, не от предвкушения славы и великого будущего (как я был далек от мечтаний о славе!), а от страха, что мои плечи не выдержат той тяжести, которую на них хочет наложить Дягилев. Нет, уйти, уйти теперь же, пока не поздно, из балета...
В таком настроении прихожу в холл отеля; Сергей Павлович встречает меня очень любезно, заказывает чай на двоих.
— Ну, рассказывайте, что же вы мне хотели сказать?
Дягилев мило, добродушно улыбается. Видно, что он в прекрасном расположении духа.
Преодолев свою робость и стараясь не глядеть на Дягилева, чтобы не потерять своего мужества и дара речи, я начинаю бессвязно и застенчиво-смущенно:
— Я... Сергей Павлович... мне хотелось... Я хотел поблагодарить вас за сезон и попрощаться с вами... Я хочу... Я должен ехать на будущей неделе...
— Куда же вы хотите ехать, где хотите провести ваш двухмесячный отпуск? Вы знаете, что 1 сентября вся труппа должна быть на месте, и я не люблю, когда танцовщики опаздывают. Куда же вы собираетесь ехать? А я хотел вам предложить... Впрочем, рассказывайте сперва ваши планы...
Как сказать Дягилеву о моем решении?
— Я, Сергей Павлович, уезжаю не на лето, не на два месяца, а совсем... Я решил уйти из труппы.
— Что такое вы говорите, что такое? — Дягилев мгновенно багровеет, порывисто вскакивает, и тут происходит невероятнейшая сцена: он опрокидывает столик — всё со звоном и треском летит на пол — и начинает, задыхаясь, кричать (присутствовавшие в холле французы, англичане, американцы застыли):
— Что, что такое вы осмелились сказать, неблагодарный щенок? Понимаете ли вы сами, что это неблагодарность, подлость! Я вас выписал из России, я вас содержал два года, учил вас, наглого мальчишку, для того чтобы теперь, когда я на вас рассчитываю, услышать от вас, что вы уходите из моего балета. Вам девятнадцать лет, вы только-только начинаете жить, лучше и придумать нельзя, хороши ваши первые самостоятельные шаги. Наглость, безобразие! Я уверен, что вы не сами придумали уйти от меня, а вас подговорили, подбили! Говорите, кто из этих девчонок, с которыми вы вечно возитесь, с которыми я вас постоянно вижу, развращает вас и учит платить неблагодарностью за то, что вам так помогли, как я вам? Я говорил вам, что я рассчитываю на вас в дальнейшем как на первого танцора, а вы вообразили, что вы уже настоящий первоклассный танцор. Ошибаетесь — сейчас вы ничто, и вас должны прогнать из любой балетной труппы. Я говорил о вас как о будущем танцоре, и это будущее в моих руках: захочу — вы будете первым танцором, захочу — вы будете ничем... Что ж, если хотите уходить — уходите, проваливайте, мне не нужны такие неблагодарные животные... К черту!
Я не перебивал Сергея Павловича, ничего не говорил, только смотрел на него с жалостью и с нежностью, и, очевидно, под влиянием моего взгляда и того, что он выговорился и выкричался, Дягилев начал успокаиваться и продолжал уже более мягко:
– Я вам наговорил кучу дерзостей — забудьте об этом и поговорим спокойнее. Ведь вы же должны понимать, Лифарь, что это нехорошо, что это похоже на шантаж и что эти девчонки (я и на Анне Павловой видел вас с какими-то девчонками, и мне очень жаль, что вы с ними путаетесь) оказывают вам очень плохую услугу. Я вас ценю, Лифарь, и ни в какую другую труппу вас не пущу. Чего вы хотите? Скажите мне прямо и просто. Вам не хватает жалованья, вы хотите прибавки? Хорошо, я вам дам прибавку.