С кем ты и ради кого
Шрифт:
Одна рука устанет — тут же ей на подмогу придет другая. Шарит, шарит осколок зеркальца по белому снегу улицы. Нет Зимовца день, нет второй, нет третий. Скоро Слободкин со счета сбивается. Начинает делать зарубки на подоконнике — крохотные, в микроскоп не увидишь. Пальцем проведешь по доске, не почувствуешь, но зарубки все-таки уже есть. И вторая и третья.
Слободкин все больше нервничает. Поймав себя на этой мысли, вспоминает слова врача в батальоне выздоравливающих: «Нервишки, нервишки… У парашютистов нервов быть не должно». Приходят на память и его собственные слова,
Слободкин инстинктивно перехватывает пальцами запястье, ищет ту самую жилку, в которой пульс должен биться, и никак не может найти. В смущении смотрит на нового соседа по палате, седого, все время надсадно кашляющего человека лет шестидесяти.
— Слышь, отец, не знаю, где этот самый пульс находится.
Сосед долго молча смотрит на Слободкина, даже кашлять перестает. Потом говорит задумчиво:
— Счастье твое, раз не знаешь.
— Нет, правда?
— Верно слово. Наше дело стариковское, а на тебе еще, придет время, капусту возить будут. Ты, конечно, и сердца своего не чуешь?
— Сердца?
— Ну да. Где оно у тебя?
Слободкин неуверенно дотрагивается до груди.
— Вот-вот! Я же говорю, не знаешь. Опять твое счастье. С воспалением да с контузией справишься и обратно кум королю.
— А у вас, папаша, чего?
— Разве их поймешь, докторов? Вот уж третий месяц мучают. Началось с пустяка, потом как пошли придираться, как пошли.
— Давно он долбит по Анисьеву?
— С тех пор, как про вас разнюхал. И завод-то ваш вроде не так велик, а шуму на всю Волгу. Листовки немец бросал, чтобы нас, городских, с заводскими поссорить.
— Ну и как городские?
— Ежели честно сказать, по-разному. Одни с полным пониманием, с совестью, другие — в скулеж. Понаезжали, мол, всякие! Из-за них и жрать нечего, и спокою не будет теперь.
Скурихин, так звали нового знакомого Слободкина, рассказал, как рабочие анисьевских вагоноремонтных мастерских, где он был сторожем, пришли на помощь заводу, эвакуированному из Москвы.
— Мы со старухой на что стесненно живем и то на квартиру двоих пустили. Куда деваться-то? Разгружались под дождем и снегом. С семьями, с малыми детями. Глянули — сердце кровью облилось. Так же и другие наши рабочие. Вся беда: домишки у нас — мал мала меньше, а тут сразу тыщи людей. Если одну десятую часть устроили, это еще хорошо. Остальных — по баракам да по землянкам. Ты сам то где живешь?
— В конторе сперва ночевал. Теперь в бараке устроился. Дружок на свою койку пустил.
— Вдвоем на одной?
Слободкин кивнул.
— Ну и правильно! Как-то надо по силе возможности. А то ведь…
Скурихин не закончил фразы.
Откровенно говоря, Слободкин не очень понял старика. То ли одобряет поступок Зимовца, то ли осуждает кое-кого из своих земляков за недостаточное внимание к эвакуированным.
Как бы продолжая прерванную мысль, Скурихин, помедлив, сказал:
— А старуха моя хоть куда! Молодым в пример ее ставят. И в госпиталь на дежурство, и ко мне сюда, и еще по донорству успевает.
—
— Обыкновенно. На Волге всю жизнь живем, на чистом воздухе. Кровь от этого первый сорт.
— Может, первой группы? — поправил сторожа Слободкин.
— Вот-вот, самой первой. Так с этой первой она нарасхват. И все ваши, ваши. Кровопивцы, и только! Марь Тимофеевна — ее тут всяк теперь по имени-отчеству знает. Не слыхал?
— Нет.
— Ты что, не с ними приехал?
— Я тут недавно совсем.
Скурихин, прищурившись, поглядел на Слободкина.
— Воевал, что ли?
Слободкин задумался. В самом деле, воевал он? Или нет? Решил со стариком начистоту:
— Не везет мне, папаша. Готовили меня, чтобы действовать в тылу. Вот я и действую. Но в каком только тылу и как?..
— Это от тебя не уйдет еще. Силенок сперва поднаберись. Тебя сейчас ветром с ног свалит. Вот старуха картошки принесет, я сам за тебя возьмусь.
Слободкин думал, Скурихин утешает, чтоб не так уныло лежать было под бомбами. Но уже на другой день действительно появилась картошка, в мундире, еще теплая и даже с солью.
Слободкин от угощения не отказался, только ел медленно, маленькими кусочками.
— Ты давай, давай, не стесняйся, — подзадоривал Скурихин, — и с кожурой — в ней самые витамины!
Слободкин, держа в одной руке картофелину, другой незаметно шарил по подоконнику, десятый раз принимаясь считать зарубки.
Скурихин все-таки понял, в чем дело:
— Нынче явится.
Слободкин удивился:
— Откуда вы знаете?..
— Вспомни мое слово. Расчет у меня простой. Месяц кончился. В последние дни штурмовали план, тут дружку твоему не до тебя было. Сейчас полегче станет. Это отродясь на всех заводах так. Кореш твой тоже солдат?
— Он в самом пекле был. Под Смоленском, под Вязьмой.
— Не бегал?
— Не понимаю.
— Ну, не драпал, говорю, на фронте-то?
— А-а… — сообразил наконец Слободкин. — Было такое дело один раз. Бежал Зимовец. Со всех ног летел.
— Из Смоленска? Или из Вязьмы?
— Из госпиталя.
— А ты, погляжу, влюбленный в своего Зимовца. Ну тогда, как пить дать, к ночи явится.
Вечером действительно няня положила на тумбочку Слободкина небольшой сверток:
— Пришел твой. Ответа ждет. Только что-то больно торопится обратно, на пять минут, говорит. — Няня вынула из кармана халата огрызок карандаша, протянула его Сергею.
Не разворачивая свертка, Слободкин в полутьме настрочил другу кратко и восторженно: «Спасибо тебе, Зима! Всем ребятам спасибо. У меня все хорошо, а сегодня тем более. Приходи!»
Только после того, как няня ушла с запиской, Слободкин принялся за сверток.
Вот долгожданное письмо от матери! Вот послание самого Зимовца. Пахнущая типографской краской какая-то газета. А это что такое? В руках Слободкина блеснул металлом плоский предмет. Неужели зажигалка? Так и есть!
— Теперь мы не только с куревом, но и с освещением! — радостно сказал своему соседу Слободкин, вскрыл конверт и, подсвечивая себе зажигалкой, стал читать.