С пером и автоматом
Шрифт:
— Колхоз, как ни боялась его наша богомольная и совершенно безграмотная мать, — утверждает Михаил Николаевич, — был выходом из тупика, в который зашла наша семья. Отец записал нас всех в артель одними из первых на селе.
Карюху глава семьи отводил на общественный двор ночью, чтобы не слышала жена. А она все-таки услышала и всполошила весь дом истошным воплем. «Не дам! Не дам!!!» — кричала она, выскочив в одной исподней во двор. В ответ слышалась матерщина… Вернулась в избу, грохнулась на кровать и проплакала до утра…
То было в тридцатом переломном году. В деревнях рушились старые порядки, уступая место новым, социалистическим. Процесс этот был медленным и мучительным. То там, то здесь возникали настоящие баталии. Подняли головы церковники, кулаки и другие антисоветские элементы. Людей пугали колхозами, в которых, мол, все будет обобществлено — скот, свиньи, птица и всякая прочая живность. Что люди будто бы будут спать под одним одеялом, питаться из одного котла, пользоваться одной и той же одеждой,
Отец и мать Михаила Николаевича умерли в тридцать четвертом. Нельзя сказать, что с голоду. Но тридцать третий год, бесспорно, ускорил эту смерть. Братья разлетелись кто куда: Александра взяли в армию, а Алексей стал работать на тракторе в другом районе.
В большой пятистенной избе остался один-единственный житель — пятнадцатилетний Миша Алексеев. Пришлось срочно овладевать навыками, не свойственными мальчишке. Теперь он доил корову, пек хлеб и в конце концов так наловчился, что ему завидовали даже соседские женщины. Сначала, конечно, не ладилось, особенно трудно давалась дойка. Молоко почему-то текло не в подойник, а в рукава рубашки. Иногда корова, отгоняя комаров, переступала ногами, попадала одною из них в ведро, и молоко приходилось выливать на землю. Особенно тяжко было зимою. Надо было ходить в школу, подыматься ни свет ни заря, чтобы успеть что-нибудь сварить и испечь. Правда, на зиму у Миши объявлялся помощник — его ровесник Василий Ступкин, у которого в тридцать третьем году умерли отец, мать, многочисленные братья и сестры. Сам он уцелел исключительно благодаря своей мальчишеской предприимчивости: редкий погреб или амбар, редкий чердак либо погребица на селе не были ее свидетелями. Василия могли в любой момент поймать и пристукнуть — в этом он отдавал себе вполне ясный отчет. Но лучше уж умереть так, чем с голодухи.
Школу Михаил вынужден был оставить. «И, может быть, — вспоминает он, — главным образом из-за девчачьих насмешек: приметят под ногтями у меня тесто (его вообще нелегко отмыть, а впопыхах — того паче) и завизжат от восторга. Раз пустишь в ход кулаки, другой, а потом и отчаешься: что ты им, глупым, докажешь, ведь они неугомонны в своей непреднамеренной жестокости!»
Словом, школу пришлось оставить. Впрочем, лишь до будущей осени. Осенью же случилось такое, что совершенно неожиданно вернуло Михаила к учению. Где-то в начале сентября бродил он, ища корову, по лесу. Наткнулся на большой огород, где школьники рыли картофель. Кто-то приметил мальчонку и заорал что есть силы: «Михаил Федотыч! (Так звали директора школы.) Гляньте-ка! Вот он, Мишка-то Алексеев, шляется по лесу, а в школу не ходит!» «Ну и пускай не ходит! — ответствовал Михаил Федотович, не глядя на хлопца, но так, чтобы он непременно услышал. — Зато он ничего и не знает!»
«То есть, как же это так? — всколыхнулся Миша мысленно. — Почему же я ничего не знаю?! Я еще вам покажу!!!»
И нырнул в лес. А на другой день был уже в учительской, явившись пред строгие очи Михаила Федотовича Панчехина, человека преогромного роста. Пришлось долго уговаривать его, прежде чем он дал согласие зачислить просящего прямо в шестой класс…
Так Михаил Алексеев и окончил в родном своем селе Монастырском семилетку. В 1936 году он был принят без вступительных экзаменов в Аткарское педагогическое училище. А еще прежде случилось событие, которое надолго выбило его из душевного равновесия. Отправив документы (в том числе «липовое» свидетельство о рождении) в Аткарск, абитуриент в самом добром расположении духа возвращался домой. По дороге, на полпути, увидал кем-то оброненную газету «Правда» и в ней снимок Максима Горького — в гробу. О его смерти он еще не знал. Снимок в «Правде» буквально подкосил его. Очнувшись, схватил газету и побежал домой. В своей избе, одинокий и несчастный, он проплакал до самой ночи: умер человек, которого он, пожалуй, после матери и своего деда, любил больше всех на свете. «В самый трудный час своего сиротства я вспоминал о нем или брал в руки его книгу, и мне неизменно становилось легче», — признавался друзьям Михаил Николаевич. Из горьковских вещей он прочитывал — не прочитывал, а жадно проглатывал — все, что удавалось добыть из скудных запасов сельской и школьной библиотек, мог наизусть читать и читал и «Песню о Соколе», и «Песню о Буревестнике», и «Девушку и Смерть», и целые главы из «Матери» и его автобиографической трилогии. Нередко ему поручали читать доклады о любимом писателе. Горький нужен был до зарезу! Теперь, спустя много-много лет, он носит лауреатский знак № 1 с изображением этого человека и очень гордится им.
Тут я должен снова сделать отступление, совершить, так сказать, небольшой
Михаил Алексеев мальчишкой мог часами слушать рассказы взрослых о том, как они совершали социалистическую революцию, как били затем беляков и иноземных пришельцев, отстаивая завоевания Октября. Сколько народной мудрости было в таких рассказах, сколько умных мыслей, слов-изумрудов! Они накрепко западали в самое сердце впечатлительного и всем интересующегося мальчишки.
Позже роль сельских рассказчиков заменили книги. Научившись читать, Алексеев незаметно для себя, так сказать, стихийно, стал увлекаться книгами, и прежде всего книгами Горького, скрупулезно изучать его творчество, подражать ему. Подобно своему духовному наставнику и учителю, он забирался в самые сокрытые места деревенского быта и читал, читал, читал… Потом это переросло в привычку, в потребность, в главную цель, без чего немыслимо было представить саму жизнь. Как-то я увидел в довоенных дневниках Алексеева завещательные слова В. Белинского: «Если вы хотите знать жизнь, то читайте романы».
Думаю, что запись эта сделана не случайно. Еще в школе учителя заметили необычайную любовь Алексеева к книгам.
Началось же все, повторяю, с книг Максима Горького…
«Маленький Алеша Пешков, изумленный, рассматривал на свет страницы только что прочитанной им книги, пытаясь проникнуть в тайну этого чуда: на листах книги не было видно людей, но ведь он только что разговаривал с ними, явственно слышал их живые голоса, с замиранием сердца следил за их поступками, страдал их страданиями, радовался их радостями…» — писал летом 1967 года в связи с 40-летием «Роман-газеты» Михаил Алексеев.
И не удивительно, что все, так или иначе связанное в нашей стране с книгой, в свою очередь, обязано этому изумительному человеку. В том числе и «Роман-газета». Именно Горькому обязана она фактом своего рождения.
Алексеева всегда поражала и вместе с тем заражала неистребимая любовь Горького к книгам. Еще в далекие школьные годы, изучая Горького, он всегда восторгался тем, как Алеша Пешков жадно читал книги, выпрашивая их, как милостыню. Читал в самых невероятных условиях: при свете утаенного от хозяина огрызка свечи, при березовой или сосновой лучине, а иногда и просто в полутьме. Читал каждодневно, читал везде, читал все, что попадало под руки, и перед ним «жизнь чудесно разрасталась, земля становилась заманчивее, богаче людьми, обильнее городами и всячески разнообразнее». Уже позже, будучи известным писателем, Горький в полную меру оценил значение книг в его жизни и творчестве, сказав крылато: «Всем хорошим во мне я обязан книгам».
То же часто Алексеев говорил нам о себе, о роли книг в его жизни, о том, что они открыли перед ним целый мир — интересный и бесконечно многообразный.
В Аткарское педагогическое училище Михаил Алексеев пошел не потому, что испытывал тягу к учительской работе. Просто это было самое близкое от села Монастырского среднее учебное заведение. К тому же туда подали заявления его товарищи и сверстники. Аткарск — маленький, захолустный городишко — показался тогда огромным городом, после села-то: ведь юноша впервые очутился в таком месте — прежде дальше Баланды, районного центра, никуда не выезжал. И все-таки, когда подошли ноябрьские дни, Михаила, так же как и его приятелей, неудержимо потянуло домой. Казалось, куда торопиться-то? Дома ведь никого не осталось. В последнее время жила с ним тетка Орина, старшая сестра матери, но на ту пору и она была не в Монастырском, а в Ленинграде; укатила к сыну и дочерям своим погостить.
Это она, взявшая на себя материнские заботы о Мише, прислала ему костюм: пиджак и брюки темно-синие, в елочку. «Нелегко досталась ей эта покупка, — вспоминает Михаил Николаевич. — Тетка Орина в поисках костюма исходила и изъездила на трамваях чуть ли не весь город, прощупала строгими, недоверчивыми своими глазами все прилавки и все-таки нашла, что хотела. Однако не вдруг, не сразу полезла за пазуху, чтобы достать заветный узелок с деньгами, а уж только после того, как продавец чуть ли не под присягой уверил ее, что дешевле этой пиджачной пары не отыщется не то что в Ленинграде, но и во всем белом свете. Облачившись в теткин подарок, к немалому своему удивлению, я обнаружил, что выгляжу чуть ли не наряднее всех. Правда, опоздала малость тетка Орина. Незадолго до ее посылки нежданно-негаданно обрушилась на меня любовь. Ходил какую уж неделю в сладком чаду. Превозмогая врожденную стеснительность, искал всякую минуту, чтобы встретиться с ее взглядом и прочесть в нем ответное чувство. Но, помимо откровенных и жестоких в своей откровенности насмешинок, ничего не прочел, потому как любить хлопца с двумя выразительнейшими заплатами на штанах, конечно же, немыслимо. Были бы те заплатки поменьше размером и в каких-нибудь других местах, скажем на коленках, а не в самом неподходящем месте, может, и обошлось бы все по-хорошему. Угораздил же их черт протереться так некстати! Я делал героические усилия, чтобы моя старые деревенские штаны походили на городские брюки: ночью, перед тем как лечь спать, укладывал их, тщательно расправив, под жесткий, словно спрессованный жмых, студенческий матрац в надежде, что к утру образуются желанные складки. Рубаху носил навыпуск и без пояса, чтобы прикрыть ненавистные заплатки, но при малейшем наклоне — или ветер лизнет сзади снизу вверх — они все одно нахально выглядывали».