С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 2.
Шрифт:
После долгого молчания он подымает на меня глаза. Они печальны и почти суровы.
— Разве я оскорбил тебя?
Я молчу.
— Если так, прости!
Тут только я начинаю понимать, что я совершил гнусность. Я предал его, занятый мыслью о том, что обо мне подумает Якулов! Вспотев от стыда, я подымаюсь на ноги.
— Сергей! Если можешь, забудь вчерашний вечер! Я готов служить тебе.
Он тоже подымается и смотрит мне в глаза.
— У тебя есть полтинник?
— Есть.
— Дай мне!
Он берет деньги и выходит на улицу. Раньше, чем я успеваю сообразить, в чем дело, он возвращается и кладет передо мной коробку «Ducat».
— У тебя нет папирос…
— Так-с… Хочешь притчу послушать?
— Сам сочинил?
— Ума хватит. Так вот! Жили-были два друга. Один был талантливый, а другой — нет. Один писал стихи, а другой — (непечатное). Теперь скажи сам, можно их на одну доску ставить? Нет! Отсюда мораль: не гляди на цилиндр, а гляди под цилиндр!
Он закладывает левую руку за голову и читает:
Я ношу цилиндр не для женщин, В глупой страсти сердце жить не в силе, В нем удобней, грусть свою уменьшив, Золото овса давать кобыле 11.— Хотел бы я знать, хорошие это стихи или плохие?
— Слушай! И слушай меня хорошо! Вот я, например, могу сказать про себя, что я — ученик Клюева. И это — правда! Клюев — мой учитель. Клюев меня учил даже таким вещам: «Помни, Сереженька! Лучший размер лирического стихотворения — двадцать четыре строки». Кстати: когда я умру, а это случится довольно скоро, считай, что ты получил это от меня в наследство. Но дело не в этом! Прежде всего: можешь ты сказать про себя, что ты — мой ученик?
— С глазу на глаз — могу.
— А публично?
— Только в том случае, если тебе сильно не повезет.
— Значит, никогда. Я — в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.
Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:
— Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!
Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.
— Есть! А теперь — пошли в парикмахерскую!
Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.
Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку «Посольских».
— Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!..
Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.
— Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.
Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции «Красной нови») и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:
— Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным — неблагодарная вещь!
Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был «готов». Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.
Почему я раньше не вспомнил об этом?
Он все время поет.
Пел в Ленинграде, поет в Москве.
Иногда — бандитские, но чаще всего — обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он,
Слова такие:
Это было дело Летнею порою. В саду канарейка Громко распевала. Голосок унывный В саду раздается. Это, верно, Саша С милым расстается. Выходила Саша За новы ворота. Говорила Саша Потайные речи: — Куда, милый, едешь. Куда уезжаешь? На кого ты, милый, Меня покидаешь? — На себя, на бога. Вас на свете много! Не стой надо мною. Не обливай слезою. А то люди скажут, Что я жил с тобою! — Пускай они скажут, А я не боюся. Кого я любила, С тем я расстаюся! 12В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:
Я любил вас сердцем И ласкал душою. Вы же, как младенцем, Забавлялись мною.Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.
Мы выходим из «Стойла». Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:
— О чем с тобой говорил Грузинов?
— Об участии нашем, ленинградцев, в «Гостинице».
— Ну и что?
— Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
— Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
— Думаю.
— Боишься?
— Не слишком.
— Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
— Ничего.
— Заладила сорока Якова! «Ничего, ничего!» Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в «Гостиницу» идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!..
— Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
— Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
— Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
— Запомню.
— Ну так вот! Галя — мой друг! Больше, чем друг! Галя — мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
— Аминь.
В этот вечер наше внимание привлекла к себе «Ленинградская пивная» на Тверской. Есенину было приятно, что она — Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит — согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы — вошли.