Саквояж со светлым будущим
Шрифт:
— Ваш телефон находится…
— Давай, — процедил Родионов, — давай уже подключайся, хватит болтать!
Словно услышав его призыв, плавный голос поперхнулся какой-то буквой, в трубке щелкнуло, и Родионов сказал:
— Але!
— … на меня пока никто не выходил, — быстро проговорил ему в ухо Весник. — Мы по-прежнему в этой Конче-Заспе, и нас отсюда не выпускают. Я думаю, что он еще не догадался, хотя, мне кажется, что-то такое он подозревает, не дурак же, на самом-то деле!
Родионов не слышал, что именно говорил собеседник Весника, но Илья возразил
— Как мне его изолировать!? Прирезать, что ли, как Головко? — Опять короткая пауза, и снова: — Я знаю, что этого допускать нельзя, знаю, знаю. Я постараюсь… без членовредительства. Да, и с ним все время Маша, ты же знаешь. Хорошо, тогда до созвона.
Тут опять что-то щелкнуло, и голос Весника, совсем другой, привычный, с всегдашней иронической интонацией сказал громко:
— На проводе!
— Илья?
— Родионов, твою мать, а ты кому звонишь? Не мне, что ли?
— Тебе, — ответил Родионов. Мысли собирались с трудом, как птицы, привязанные за разные ниточки, они рвались прочь, и он не знал, как их остановить, как заставить себя подумать трезво.
— Я… Машу потерял, — сказал он с трудом. — Ты ее не видел?
— Да куда она денется с подводной лодки, эта твоя Маша? — весело удивился Весник. — Никуда не денется! Слушай, Родионов, может, нам виски дернуть, а? Все равно сегодня никуда не двинемся! Так, может, дернем?
— Дернем, — согласился Родионов. — Только мне сначала надо Машу найти.
— Чтобы она тебе компьютер в розетку включила? — поинтересовался Весник и захохотал. — Сам не сообразишь? А там, знаешь, такая пластмассовая штучка есть, а на ней два штырька. Вот эти два штырька суешь, тудыть тебя так и эдак, в дырочки. Ты умеешь всякие штучки в дырочки совать, гений ты наш?
— А ты где, Илья?
— Да я у себя в комнате. На диване лежу. Думаю, может, мне искупаться сходить, а потом нажраться до бесчувствия, как этот самый Казимир Малевич, а?
— Цуганг-Степченко, — поправил Родионов машинально. — Если увидишь Машу, попроси ее меня найти.
Лида у него за спиной длинно и скептически вздохнула.
Родионов сунул трубку в карман и вышел на лужайку.
Где она может быть? Куда она подевалась?! В бассейне? В своей комнате? В парке?!
Давным-давно он забыл чувство страха. Что-то из детства вспоминалось ему, когда он думал или писал про страх. Что-то угрожающее, залитое электрическим светом, острое, как вилка.
Вилка запомнилась ему, и это было страшно.
Отец был пьян — не слишком сильно, ровно настолько, чтобы прийти в бешенство от не понравившегося ему слова, или взгляда, или вздоха. Когда он бывал сильно пьян, то валился и спал где придется, и приходилось переезжать из комнаты в комнату, потому что он часто засыпал на Диминой кушеточке, и тогда Родионов ночевал с матерью, и это было просто замечательно. Ничего лучше невозможно было придумать, чем в стельку пьяный отец, потому что тогда у них бывал свободный вечер. Самое главное умудриться не разбудить его, и они пили на кухне чай и старались не греметь посудой и разговаривать не слишком громко, чтобы он не проснулся.
Когда
Родионов боялся и ненавидел его.
Если бы он был постарше, наверное, он бы смог в чем-то себя убедить — в сущности, отец был неплохим человеком. Он был слаб и жалок, карьера у него никак не складывалась, а мать всегда была умнее и сильнее, и его это задевало и мучило. Но Родионов был мал и не видел ничего, кроме пьяного омерзительного лица, бессмысленных глаз, отвратительного перегарного рта, из которого вываливались, как вонючие жабы, страшные непоправимые слова.
Он прятался от него под столом. Стол был низенький, шаткий, купленный для его детских занятий, когда он начал ходить в детский сад. Влезть под него было трудно, но Родионов влезал и сидел там, прижимая медведя, которого он тоже прятал, потому что переживал за него. Он был тогда маленький и не понимал, что спасать нужно не медведя, а мать, на которую было направлено пьяное отцовское бешенство.
Он понял это в один день. Тот самый, который запомнился ему вилкой и желтым электрическим светом.
Отец орал и буйствовал, Родионов сидел под столом, тиская потными ладошками медведя, и уговаривал себя вылезти, чтобы спасти мать. Ему было очень страшно, так, что он боялся описаться, и от этого возможного унижения у него темнело в глазах, и он заставлял себя вылезти, и все никак не мог заставить, а потом все-таки вылез и пошел.
От страха он ничего не видел и слышал только приближающийся отцовский крик, а мать совсем не было слышно, и он даже подумал: вдруг отец убил ее?… Что тогда он будет делать?
Он спрятал медведя, сунул в кровать и завалил одеялом, чтобы отец не убил и медведя тоже, и потом, подгоняя себя, выскочил на кухню. Отец орал и швырялся, и маленький Родионов обрадовался тому, что мать жива. Она мыла посуду, повернувшись к нему спиной, и это была не спина, а наказание господне — напряженная, узкая, как будто раненая. Увидев перепуганного, но храброго от трусости сына, отец схватил вилку и швырнул ее об пол, она подпрыгнула и впилась Родионову в ногу — не слишком сильно, но так, что на всю оставшуюся жизнь страх остался у него в сознании именно этой вилкой, впившейся в ногу.
После этого родители развелись, и Родионов долго не мог поверить, что на свете бывает такое счастье — тишина и покой, постоянный, всегдашний, без ожидания, как гильотины, прихода отца, без гадания, завалится он сразу спать или еще будет их мучить!…
Он переболел этим страхом только годам к пятнадцати, но до сих пор еще, в свои тридцать восемь, когда подступали проблемы, его все тянуло под стол!
Теперь страх той самой вилкой впивался ему в мозги и ворочал там, колол так, что волосы на затылке вставали дыбом.