Салон в Вюртемберге
Шрифт:
«Привет! – сказала она, подставив мне лоб для поцелуя. – Мадемуазель где-то там, в саду».
Я нашел мадемуазель Обье у грядки с помидорами и гигантским кочанным салатом; замерев под своей конусообразной шляпой, прикрыв глаза, она долго сжимала обеими ручкам мои руки. И при этом нашептывала – благоговейно, точно молитвы, – всевозможные добрые пожелания ъ мой адрес на все предстоящие годы. Потом начала болтать:
«Напрасно вы ходите с распахнутым воротом. Вы останетесь у нас обедать. Мой папа носил галстуки из эпонжа, они ему чудо как шли. Вообразите, вчера я совсем одурела – никак не могла найти свою шейную ленточку. И знаете, где она оказалась?…»
Тут я увидел подходившего Сенесе и попытался высвободить руки, чтобы улизнуть.
«Ах, вот и месье Сенесе! – продолжала она. – Ну, держу пари, что вы никогда в жизни не угадаете! Моя ленточка была обвязана вокруг ножки лампы-кораблика, которая стоит на рояле. Вы музыкант, стало быть, понимаете, что тут кроется. Такая ленточка мешает голосу
Сенесе любил леденцы с бергамотом. Да они и впрямь очень красиво выглядели на свету – эти маленькие сладкие стекляшки, желтые, прозрачные и хрупкие, таящие в себе грушевый аромат, скрытый, раздражающий, но неотъемлемый фруктовый аромат, который иногда перебивает их подлинный вкус. Сенесе сидел на крыле моего внедорожника, с крышкой от коробки в левой руке, и бормотал: «Леденцы-стекляшки, милые вкусняшки! Прежде их называли „мамочкино лобзание"!» Эти слова – «мамочкино лобзание» – звучали странновато и казались абсолютно несочетаемыми, как несочетаемы понятия «квадратура круга»," изобильный нормандский огород в ливийской пустыне или зеленый внедорожник, ворвавшийся в ворота осажденной Трои и затормозивший у самых ног царя Приама.
Изабель и Флоран Сенесе уехали в Лон-ле-Сонье и, оставив у родителей Изабель Дельфину, отправились вдвоем в Ирландию. Тем временем я нашел себе жилье в VI округе. Станислас Аррокур на два года покидал Париж, и я вселился в его трехкомнатную квартиру на третьем этаже дома по улице Пон-де-Лоди, где заниматься игрой на виолончели было крайне сложно, ибо мой психованный сосед выдвигал самые разнообразные требования: так, он одобрял мои арпеджио, но не переносил гаммы; обожал быстрые пьесы, но стоило мне заиграть что-нибудь медленное и грустное, как он начинал колотить по батарее и угрожать мне смертью. В общем, приятный субъект: он был подвержен тяжелым приступам мании преследования, которые сопровождались безумными воплями, и в довершение всего носил фамилию Лэнё. [14]
14
Лэнё (Laineux) созвучно французскому l'haineux (ненавистник).
Андре Валасс преподнес мне на новоселье котенка от своей кошки – подарил мне Дидону. Это был крошечный черный зверек, дрожащий и ужасно боязливый. Я помню, как малышка Дидона забиралась под низкое кресло, глядела оттуда, просунув мордочку сквозь бахрому, на блюдца с едой, которые я во множестве расставлял перед ней, пытаясь соблазнить, и опять исчезала.
Потом она пряталась за пианино и сидела там, вылизывая шерстку, лапы и каждую минуту прерывая эту процедуру, чтобы бросить на меня пытливый взгляд. Словом, Дидоне понадобилось немало времени, чтобы убедиться в моей благонадежности. И я ее хорошо понимаю. Ибо сам затратил на нечто подобное много лет.
Изабель и Сенесе вернулись в середине июля и переехали вместе с Дельфиной в небольшой домик, чуть ли не хижину, состоявшую из двух комнат и пары пристроек, кое-как переоборудованных в жилые помещения; дом находился в Борме и принадлежал матери Флорана. Я собирался навестить их там в августе. А пока жил в Париже, как вдруг мне позвонил Груа с сообщением, что в Бонне вышла подробная биография Страдивари, написанная Штуллем. В ту пору Фернан Груа возглавлял музыкальный отдел издательства «Галлимар». Дело в том, что около двадцати лет я занимался, помимо своей музыкальной деятельности, еще и переводами биографий с английского и немецкого для музыкальных серий трех-четырех издательств. «Галлимар» выплатил мне за перевод Штулла задаток – на мой взгляд, поистине царский (мне был тогда всего двадцать один год!), и я поспешил вернуть долг Цецилии, у которой брал деньги на покупку старенького зеленого внедорожника.
Боги явно благоволили ко мне. Мадам де Кропуа вызвала меня на улицу Пуатье, в свою музыкальную школу. Она располагалась в обшарпанном, почерневшем, безнадежно ветхом особняке эпохи классицизма. Не знаю почему, но его вид буквально ослепил меня. С улицы (соседней с улицей Верней) в полурастворенную дверь подъезда виднелся – и виден доселе – длинный темный коридор, проходивший насквозь через все здание; в его дальнем проеме сиял под солнцем зеленый квадратик
На первом этаже было очень темно, поскольку вестибюль в XIX веке разгородили на маленькие помещения; в результате лестницы, коридоры и выходившие в них клетушки лишились окон. Но по мере того как вы поднимались выше, интерьер становился все светлее и приветливее. Высокое окно щедро изливало солнечные лучи на лестницу, выложенную ромбиками истертого мрамора, казавшегося на свету почти желтым. Пять окон просторного класса, где чаще всего проходили уроки виолончели, смотрели в прелестные узенькие садики, разделенные деревянными изгородями или решетками, увитыми плющом; ужасно любопытно было видеть в самом сердце Парижа эти очаровательные цветущие делянки, с благодушным эгоизмом дремлющие в своем укрытии, в тишине и покое. Год за годом – по крайней мере, в течение всех девятнадцати лет, что я преподавал в музыкальной школе на улице Пуатье, – горожане, с их страхом перед землей, мхами, букашками, грязью и сорняками, безжалостно чистили и засыпали их гравием. Но больше всего меня удивлял тот факт, что даже летом, не говоря уж об остальных месяцах, они были безлюдны и ничто, даже детский щебет, не нарушало их безмолвия.
Всякий раз, как я проходил в открытую створку широкой двери особняка на улице Пуатье – сначала просовывая перед собой виолу, а уж потом переступая порог, – крошечный садик на задах дома бередил и пробуждал мои воспоминания о заднем саде в Реньевилле, близ Кутанса, где мы детьми проводили летние месяцы в скалах, или на соленых приморских лугах, или на песке бескрайнего пляжа, лишь к вечеру возвращаясь в дом на «верхней» околице старинной деревушки. Где точно так же, в конце длинного центрального коридора, внезапно возникал квадратик яркого света. По левую руку были расположены три погреба, там хранились бутылки вина, малярные принадлежности, сачки для ловли бабочек, угольные брикеты. По правую – застекленная дверь, чьи стекла громко дребезжали в рассохшихся пазах. Я с трудом, в несколько приемов (мне было тогда четыре или пять лет), отодвигал тугой засов, бугристый не то от наслоений краски, не то от ржавчины, толкал податливую, звеневшую всеми стеклами дверь, и за ней открывался сад – с высокой травой, с одичавшими персиковыми деревьями, с плакучей ивой. И с жасминовыми кустами. Самое заповедное место на земле. Сердце мира. Мелкие ягодки лесной земляники, мелкие желтые улитки. Зной, жужжание пчел, скамья, сбитая из деревянных реек, некрашеных и оттого вспученных, широченная паутина, протянутая от лавра к плющу на стене. Я – первый из людей, ступивший в этот девственный мир. Это и есть Рай.
По натуре я довольно мнителен, люблю много и вкусно поесть, держусь весельчаком в обществе, но при этом абсолютно не склонен откровенничать с окружающими, и обожаю одиночество. Очень люблю чтение, ибо оно – единственный разговор, который можно прервать в любую минуту или через минуту. Не очень люблю сон – эту бездну, тайную сообщницу памяти. Считаю себя музыкантом или, по меньшей мере, исполнителем музыки. Мне нравится также читать музыку по нотам. Зато я терпеть не могу слушать музыку, сидя в праздной позе, с незанятыми руками и боясь удариться в слезы. Мне сразу понравилось учить музыке детей – честно говоря, гораздо больше, чем взрослых; кроме того, это приносило заработок. Их лица, их неловкость, расцарапанные лодыжки и коленки, тоненькие пальцы в чернильных пятнах, побелевшие от напряжения, робкий и бездонный взгляд широко раскрытых глаз – все это было частью той высшей красоты, что услаждала мою душу. Во время урока я напрочь забывал о присутствии матери, или бабушки, или гувернантки, которые сидели в глубине класса, у меня за спиной, клюя носом или, напротив, изображая восторг. Мне нравился слегка испуганный взгляд ребенка, когда в начале урока я приказывал ему долго и сильно водить смычком по открытым струнам перед тем, как взять аккорд. Одну из моих первых учениц звали Мадлен Гиймо, – это была одиннадцатилетняя девочка с изгрызенными ногтями, с царапинами от кошачьих когтей на руках и щеках, с синяками на коленках; при малейшем замечании она начинала либо бурно рыдать, либо так же бурно хохотать, и успокоить ее было невозможно. К числу существ, с которыми я беседую охотно, долго и вполне откровенно, относятся кошки, причем кошки домашние, лишь бы они умели мурлыкать и охотиться на мух. У меня была Дидона. Я был счастлив. Говорят, что струнные инструменты способны выразить стон, но не главные проявления человеческих эмоций – хрип и визг. Я же предпочитаю звук пустой струны человеческому голосу, а взгляд кошки – звуку открытой струны, в силу той безмолвной кровожадности и безнадежного одиночества, которые он выражает – и которые позволяют мне прощать собственные вожделенные желания. Однако я готов предпочесть тарталетку со сливами или миндальное пирожное из Нанси этому взгляду – все равно, хоть персидской кошки, хоть тигра.