Салон-вагон
Шрифт:
– И я не первая у тебя?
Кон должен промолчать. Она встретит Нину и скажет:
– Спроси, и ты не первая.
А ночью Нина придет ко мне и зашепчет:
– Целуй же меня.
Все просто. Мы сейчас пойдем в Венсенский лес. Будут рдеющие листья на солнце. Будем, конечно, говорить о своей любви к природе, и Федор Сергеевич обязательно скажет пару горячих слов об общине. От природы перейдем к последнему германскому партейтагу, потом к какой-нибудь новой брошюре, где толково и ясно объясняется, почему революция была разбита. А когда наступит вечер, вернемся в свои дома, располземся по своим углам. Пройдем мимо освещенных ресторанов.
…Стук в дверь и оживленный голос Нины:
– Простите, господа, ей-богу, не виновата, задержали меня.
Не хочется оторваться от ее лица. Шуршит ее платье.
– Что же это вы все приумолкли?
Надо что-нибудь сказать. И трудно говорить. Сказать Кону: «Поделись с Ниной своей тонкой теорией об обмене?»
– Кон!
Он оборачивается. Но меня перебивает Нина:
– Идемте, господа.
Да, надо идти: все просто, все очень просто.
Бегут трамваи, автомобили. На мосту алеют розы. Груды гвоздик. Внизу по мутной воде скользят барки. Сверкают рельсы. Столики на тротуарах; в рюмках преломляются солнечные лучи. Светлыми пятнами мелькают в черном кругу толпы женские соломенные шляпы. С огромных плакатов глядят смеющиеся физиономии. Прошла толпа студентов. На тротуар упала бархатная шапочка. Чей-то женский смех прозвучал вблизи и чья-то женская рука высоко подняла упавшую шапочку. Беспрерывное шуршанье шагов на каменных плитах. Гул в воздухе. Окликают девочки с цветами. Нина берет меня под руку. Нас толкают торопливые прохожие. Нина спрашивает:
– О чем вы спорили?
Смеется:
– Спорщики несчастные!
На ней большая шляпа. Чтобы увидать ее глаза, я должен заглянуть под шляпу. Они слегка прищурены, и на лице ее прозрачная, едва заметная тень от ресниц. Она замечает, что я гляжу на нее. Шевелятся ее губы:
– Хорошо?
Я молчу. Нет слов, только пугливая тишина во мне. А гул уменьшается: все ближе и ближе окраины Парижа.
Гаснет лампа. Что-то зашуршало на столе: ветер шевелит бумаги. Один листик упал и забелел на полу.
Я стучу в стенку и спрашиваю брата:
– Ты спишь?
У Бориса комната на восток. Вместо парка – перед окнами длинная высокая насыпь, за ней поле, и поле кажется безбрежным, а над ним на страшной высоте луна. Лунные отблески падают на стол, скользят вокруг постели. Я передаю Борису слова Кона. Мы сидим рядом. У Бориса небольшая, но крепкая рука. Она на моем плече, и мне отрадно чувствовать ее теплоту. Мне холодно. Ночь свежая, длинная, без конца, молчаливая, и потому боязно говорить громко. Когда я, забываясь, возвышаю голос, рука Бориса сжимает мое плечо, как бы говоря: тише.
Я сам слышу свой шепот. Он мне кажется громким, и я едва-едва произношу слова:
– Только обмен? Уход ее от Григория только обмен? Ты подумай, Боря, со дня на день могу уехать и не смею ей сказать. Если скажу, увижу непонимающие глаза. Не смею ее позвать: все мое чуждо ей, непонятно. Недавно, когда она рассказывала про деревушку возле Ниццы, я спросил
Я вижу, как Борис прикрывает лицо рукой, словно от боли:
– Не… знаю.
– Значит, ложь?
С утра потемнело небо. Тревожно зашумели каштаны, и в воздухе повисла сетчатая пелена. На плитах тротуара, где раньше роем роились солнечные пятна, прыгают мутные пузыри дождевых капель. Намокла живая изгородь парка, и вместо зеленых кружев висят какие-то сморщенные комки. Нине скучно. Когда дождь – она вся съеживается и становится грустной. Даже весенний дождь печалит ее. Она говорит мне и Борису:
– Давайте, господа, помечтаем.
Она ложится на диван, вытягивается, забрасывает руки:
– Итак, я начинаю. Я уже не в Париже. Перед нашими окнами апельсиновые деревья и виноград. Обязательно вместе. Нет, не так. Надо с самого начала. Итак, мы в поезде, подъезжаем к Ницце. Оттуда я веду вас к деревушке. Ведь вы оба дороги не знаете. И вот мы идем. Вдруг из-за зелени вырастает наш дом. Боря мечтательно произносит: «Эх, кабы в этом доме пожить!» А я намеренно молчу, а потом…
Она поднимается:
– Что же вы молчите? Боря, продолжай. Ну!
Она ждет, с дивана тянет Борю за руку, и вдруг он быстро поднимается и уходит. Стукнула дверь… Недоумение на лице Нины.
– Что с ним?
Я ей отвечаю какой-то шуткой по адресу Бориса, смеюсь, а когда подхожу к его комнате – смех замирает. Надо крепко, до боли стиснуть зубы…
– Саша, быть может, я нехорошо сделал, но я не мог не уйти.
– Знаю.
– Саша, пойми, ведь это невыносимо.
– Знаю.
Он взволнованно уходит в глубь комнаты, и я иду за ним.
– Нельзя ей говорить, нельзя. Боже мой, ты сам это понимаешь. Она ничего не должна знать до нашего отъезда. Она хочет поехать в ту деревушку и снять дом. Пусть. Зато хоть сразу. А мне не больно?.. Вот так недавно ты говорил о нашей лжи. Да, да, большая ложь. И когда идешь умирать, когда хоть намек смерти, тогда нельзя нести ложь с собой. Вот берут и отбрасывают ее. А мне не больно? Если бы я мог ей сказать: идем с нами. Ей, понимаешь, ей, любимой. Если бы я мог. Скажи, могу? Скажи ты, могу? Молчишь? И что она ответила бы? Знаешь? Могу позвать? Вот так радостно: идем со мной! Молчишь? Знаешь?
Я жду с нетерпением. Он отворачивается и глухо говорит:
– Да.
Ищет мою руку, словно хочет поддержать меня, словно боится, что я сейчас зашатаюсь, и еще глуше добавляет:
– Но мы ее обманываем.
– Нет, мы только скрываем.
– Только?
Он грустно улыбается. Эта улыбка бьет меня. И, как у побитого, у меня является желание стать вдвое меньше, согнуться, запрятать куда-нибудь голову, и впервые за всю нашу совместную жизнь я злобно кричу ему:
– Чего же ты хочешь?