Самая длинная соломинка
Шрифт:
Кукольных дел мастер Вильгельм Левицки зашевелился, встал, надел шапку. И тогда старый Вилкс остановил его и сказал:
— Погодите! Мы еще с вами из-под скатерти судьбу свою не тянули, как завещала Бируте. Тяните и помните: длинная соломинка — долгая жизнь, короткая соломинка — короткая! Не бойтесь! Бируте всегда покупала и клала под скатерть только длинные соломинки…
— Нет, — замотал головой Вильгельм Левицки и опрокинул еще одну рюмку. — Не буду испытывать судьбу. Вдруг вытяну короткую. Короче, чем отсюда до карцера… Выйду, а кто-нибудь из-за угла — пиф!
Дверной звонок нарушил течение праздничного
— Прячьтесь! — крикнул солдату Эдвард Вилкс, Стараясь во что бы то ни стало сохранить самообладание, он подошел к двери и глухо спросил:
— Кто там?
— Это я, господин профессор! Ваша дворничиха, Юшкенс. Гасите свет! Опять над морем русские самолеты!
— Хорошо, хорошо, — не отпирая двери, ответил скороговоркой бывший знаток римского права. — Сейчас погашу.
Он вытер испарину, добрел до стены и в сердцах саданул по выключателю.
— Господи, — сказал он в темноту. — Господа, терпенье! Терпенье! Вы споим глазам не поверите, какими прекрасными и длинными будут соломинки после войны, если она кончится.
Снег еще не выпал. Пока что па узких улицах прибалтийского города сорок шестого года смерзлась в комки и затвердела, как железо, грязь. С моря дул пронизывающий ветер, рвал алый транспарант, призывающий людей на расчистку руин.
Было далеко за полночь, когда настойчивый стук в двери поднял с постели антиквара Иеронима Мурского. В длинной ночной сорочке Иероним Мурский, босиком, не зажигая света, протопал к входной двери лавки и прислушался. Он почему-то — на всякий случай — надел очки и инстинктивно замахал рукой, не то отгоняя от себя муху, не то пытаясь осенить себя крестным знамением.
— Кто там? — прошептал антиквар и поежился. Ветер врывался в щели, холодил босые ноги.
— Откройте, господин Мурский, — потребовали за дверью.
— Простите, лавка закрыта, — перекрестил темень Мурский. — По ночам я не принимаю ни книг, ни картин. По ночам я спокойно сплю. Приходите завтра!
— Откройте, — посуровел голос. — Я от вашей сестры, госпожи Мурской.
— У меня нет никаких сестер, — воскликнул Мурский. Но снова услышал голос, нагло, как бы в насмешку декламирующий на всю улицу сонет Адама Мицкевича:
О, Лаура! Ты вспыхнула в ответ, как роза, что весною Дню открывает грудь, едва заря зардела…Мурский не откликался.
— Откройте!
И снова воцарилась тишина, словно за дверью никого не было, только ветер, только кошки, сводящие свои счеты, далекий гудок парохода и непривычно громкие удары башенных часов.
Мурский приложил ухо к холодным, обитым жестью дверям своей лавки, осторожно, почти беззвучно отодвинул два массивных засова и застыл в ожидании. И в эту минуту задвижка выскользнула у него из рук, кто-то толкнул его в сторону и быстро задвинул засовы.
Антиквар попятился в глубь своей лавки. Пришелец следовал за ним, цеплялся за полки, ронял книги и опрокидывал какую-то рухлядь.
— Ради бога, осторожней… Не поднимайте ненужного шума, — взмолился Мурский.
В жилой комнате антиквар наконец зажег керосиновую лампу, поправил
Чужак снял шляпу, осторожно положил на стол, стянул шинель, рваный пиджак, схватил с тарелки кусок колбасы, жадно откусил, плюхнулся на широкую и белую постель Мурского и, зажмурившись, пробормотал:
— Славная колбаса. Давно такой не едал.
— Конская, — вздохнул Мурский. — Конская.
Антиквару, видно, было жаль колбасы. Он смотрел на грязное отребье пришельца, растянувшегося в своей нелепой обуви на чистой белой постели, и прерывистым голосом обиженного ребенка сказал не то самому себе, не то пришельцу:
— Весной уже приходил одни от сестры. Только на нем была не шляпа, а ушанка. Мертвого его нашли. Без ушанки.
— Теперь не весна, а зима, господин Мурский. И кроме того, моя шляпа, к вашему сведению, бессмертна!
Мурский покосился на провалившегося в глубокий сон незнакомца, потер ногой об ногу, вздохнул и, обыскав чужие карманы, принялся сквозь очки, как в лупу, внимательно разглядывать черный сверкающий пистолет, расческу, огрызок морковки, коробку из-под американских сигарет с коралловыми четками внутри, долго вертел в руке паспорт и шепотом повторял:
— Георгий Забелла… Георгий Забелла… Родился в девятнадцатом году в Даугавпилсе. Забелла, Забелла… Не помню такого… Забелла… Вечная память Георгию Забелле. — Мурский вернул все на прежние места, только пистолет до боли сжимал в потной руке.
— Все карманы осмотрели? — спросил родившийся в девятнадцатом году Забелла.
Мурский застыл, словно внезапно разбитый параличом.
— Зачем антиквару пистолет? — выговорил наконец он, возвращая оружие.
Утро выдалось хмурым и студеным. Георгий Забелла брился у рукомойника.
Иероним Мурский готовил на примусе завтрак.
— Жаль, — сказал Мурский. — Очень жаль. Могли бы, пробираясь ко мне, с приветом от моей сестры хоть одну примусную иголку прихватить.
— Знал бы, прихватил бы десяток, — буркнул Забелла.
— Туго нынче с примусными иголками, — вздохнул Мурский. — Очень туго.
— Что это? — спросил Забелла, прислушиваясь к шуму за окном.
— Сносят развалины.
…Два старых танка, переделанные под бульдозеры, расчищали развалины.
По мощенной булыжником городской улице с лопатами в руках медленной колонной шагали немецкие военнопленные. Конвоировали их совсем молоденькие, по-юношески застенчивые солдаты в белых, не видавших воины кожушках. Конвоиры изредка переговаривались друг с другом и подстегивали колонну, видно, единственным знакомым немецким словом «шнеллер!» Пленные постарше снисходительно улыбались юным конвоирам и разглядывали разрушенный город и автофургон с надписью «Хлеб», остановившийся, чтобы пропустить колонну.