Самая длинная соломинка
Шрифт:
Прихватив ломы и кирки, старую керосиновую лампу, они пробрались по длинному и узкому тоннелю.
Вскоре снизу донеслись глухие удары кирки.
…Антс взвалил на могучие плечи ящик, набитый обломками кирпича и бетона, и через лаз поволок его во двор, где стояла лошадь Казимира, запряженная в телегу.
— Помоги, Казимир, — сказал Антс хозяину.
— Сам выгрузишь, — отрезал Казимир, обвязывая тряпками копыта лошади, чтобы не так гремели. — Может, не там копаете?
— Копаем по
— Овса бы моей кобыле, — вздохнул Казимир. — Когда докопаемся, моя гнедая вдоволь овса получит. А то — хлебом белым кормить буду. Ее и жеребенка. Раньше дурнем был, не догадался. А сейчас свое не упущу. Мне две доли полагается.
— Как это две доли? — удивился Антс.
— Я же не один работаю! С кобылой. Так и долить надо по совести. Не обижать лошадь.
Антс снова сплюнул, взвалил пустой ящик на спину и вернулся в подземелье.
— Знаешь, — сообщил он Филиппу, — этот Казимир, гад ползучий, говорит, что кобыле тоже доля полагается.
— Пусть отдает свою долю, — ухмыльнулся Филипп, прислушался к отдаленному гулу бульдозеров и ударил киркой в каменную степу. — Завтра снова субботник по расчистке города… Снесут развалины, разведут здесь какой-нибудь сквер. И будет тогда доля и нам, и ему, и его кобыле.
Антиквар Иероним Мурский склонился над листком картона и старательно выводил на нем тушью каждую букву: «Меняю двухкомнатную квартиру на такую же или большей площади. Предлагать каждый день с десяти до семи вечера. Желательно в кирпичном доме».
Он вспотел, вытер испарину, взял картон, прислонил сто к стеклу большого окна, заваленного книгами, вышел на улицу, перечитал объявление и, умиротворенный, вернулся в лавку.
Коляска катила по Столярной улице, мимо мануфактурного заведения братьев Гольдшмидт, парикмахерской, фотографии Берзиня, мимо надписей «Мин нет». Здесь, где не было мин, молодежь разбивала сквер. Вероника поправила на Забелле шляпу, стряхнула с нее пылинку, глянула на его худую шею и, снова покатив его, сказала:
— День совсем не осенний. Живешь, живешь и вдруг вспоминаешь, что умеешь дышать… И ты дыши, не оглядывайся по сторонам. Четверо суток воздуха свежего не нюхал.
— Отбитыми легкими долго не подышишь… Кто он такой? Который меня отделал, а теперь следит за нами?
— Антс. Трубочист. Он умеет бить. Мастер.
— А второй кто?
— А где ты видишь второго?
— Ну тот, поменьше.
— Филипп. Тоже трубочист. И бабник, каких мало. Три килограмма золота предлагал, чтобы я тайком от Франциска с ним… А почему ты обо мне ничего не спрашиваешь? Кто я такая?
— Одни бьют, другие лечат. Вот и лечи. Тебе приказано гладить меня — гладь. За любовь я всегда платил любовью.
— Не подумай,
Вероника достала свой гребень и провела несколько раз по его волосам, оглядываясь на ковыляющего сзади Антса. В руке у него болталось ведро трубочиста, в котором толстой змеей свернулась веревка.
— Волосы у тебя чистые. Ни одной вши, ни одной гниды. Да и весь ты, даже избитый, чистенький такой и пахучий. Откуда ты?
— Давай вернемся в подвал. Я не умею дышать, когда за мной следят трубочисты.
— А почему ты так говоришь? Чудно как-то.
— В семье, пока мать была жива, говорили по-литовски.
— А я не помню своих родителей. Мне кажется, что их и не было никогда…
Она вдруг замолкла и быстро, почти бегом втащив коляску на тротуар, пустилась по развалинам, ища укромное местечко. Забелла затрясся в колясе, намертво вцепился руками в подлокотники и кормушку для голубей.
По Морской улице, миновав Столярную, строем шагали немцы с лопатами в руках.
Вероника испуганно и беспомощно глядела из подворотни на каждого пленного, словно боясь кого-то узнать среди них, и потом, когда колонна прошелестела, она заскулила и срывающимся голосом прошептала:
— Почему они до сих пор живы?..
— Подайте Христа ради погорельцу, калеке убогому копеечку, — причитал одноглазый нищий, ковыляющий по булыжнику, разглядывая каждый дом.
— Жалко, все деньги у меня отобрали, — сказал Забелла. — А то догнали бы его…
— Подайте Христа ради погорельцу, — пел нищий, и пенье его успокаивало Забеллу.
…Антиквар Мурский, с охапкой книг под мышкой, остановился как вкопанный на Морской улице перед инвалидной коляской, не зная, что делать: то ли поздороваться, то ли прошмыгнуть мимо.
— Добрый день, — растерянно приподнял он шапку. — Вы что, уже не ходите?
— Как видите, — смутился Забелла. — Кому извозчики, кому коляски…
— Катайтесь на здоровье, катайтесь, я не имею ничего против, — пятясь, зачастил Мурский и скрылся в толпе.
— Знакомый? — спросила Вероника.
— Первый раз вижу.
Из подворотни вынырнул Антс, оглядел антиквара и, оставив Забеллу на попечение Вероники, увязался за ним.
— Подайте Христа ради погорельцу, калеке убогому копеечку, — упрямо выводил одноглазый калека.
Выпал первый снег и сразу же растаял, превратив мостовые в серое грязное болото. Филипп и Антс, с закопченными веревками, ведерками, с ног до головы в саже, постучались под вечер в антикварную лавку Иеронима Мурского.
— Господин Мурский, трубочистов вызывали?