Самая настоящая Золушка
Шрифт:
— Ты… очень… красивая, — с трудом проговариваю я.
Потому что на голову со всего размаха падает страшное понимание — я никогда не говорил ей этого. Не считал нужным. И просто не хотел. Мой мозг не мог понять, почему говорить о внешности женщины — это важно, она ведь и так видит себя в зеркале. А я все равно очень смутно «понимаю» ее лицо, потому что черты скачут передо мной, как буквы в тексте у дислектика. И чтобы рассмотреть лучше, даже сейчас, спустя год под одной крышей, мне приходится смотреть ей в лицо, глаза в глаза.
— Спасибо… — смущенно говорит Катя
Приподнимает ладонь. Ждет чего-то, потому что от напряжения дрожат пальцы.
Я знаю, что будет нестерпимо больно нам обоим, но все равно решительно и крепко сжимаю ее руку. Катя вздрагивает, немного отводит плечо, но я знаю этот жест, потому что именно так вел себя год назад: всеми силами пытался избежать того, что превращает покой моего внутреннего мира в бесконтрольный хаос.
— Я знаю, каково тебе, — говорю быстро, пока эта часть меня снова не умолкла под другим «Кириллом», который только и умеет, что общаться заученными фразами, прикрываться стандартными безопасными паттернами. — Я знаю, что что-то говорит тебе держаться от меня подальше — и клянусь, понятия не имею, в чем причина. Но мы — семья. Теперь — семья. Больше некому стоять на смерть за наше счастье.
Нет, я не стал внезапно романтиком, не научился говорить красивые фразы, как ванильный герой.
Я просто повторяю то, что слышал от нее, с той лишь разницей, что теперь понимаю смысл каждого слова. И теперь «нас» стало больше на одну маленькую жизнь.
Катя долго думает. Как и я когда-то — пропускает услышанное через несколько слоев, убирая лишнее. А потом, когда я почти уверовал в очередной провал, делает еще один шаг вниз. Мы теперь на одном уровне, и от того, какая она маленькая и доверчивая, в груди невыносимо жжет.
— Тогда давай поборемся за нашу семью, муж.
Как мало мне в сущности нужно, чтобы снова почувствовать вкус жизни.
Глава двадцать девятая:
Катя
Мы не разжимаем рук ни на минуту. Садимся в машину, как глупая влюбленная парочка. Отдаляемся друг от друга. Избегая случайных касаний, но не разжимаем пальцев. Это как будто наш личный гвоздь, на котором висят огромные темные мешки с прошлым, которое еще только предстоит вспомнить и осознать заново.
Потом приезжаем в огромный, выкрашенный в цвета радуги детский супермаркет и, подчиняясь беззвучному свистку, вдвоем, рука в руке, становимся на одну ступень эскалатора. Пока поднимаемся, я осторожно поглядываю на Кирилла, любуясь тем, какой он красивый, и как загадочно выглядывает из-под ворота рубашки одна единственная черная грань лабиринта его татуировок. Ее заметно только если смотреть снизу-вверх, и если воротник чуть короче стандартного размера.
— Что бы ты хотела посмотреть? — Мы останавливаемся посреди огромного зала, разделенного стеклянными прозрачными перегородками. — Мне… довольно сложно.
Я и сама не знаю. В тот момент, когда предложила это, в голове была лишь одна мысль: нужно попытаться переварить мысль, что между неделей до брака и беременностью, прошел целый год. Наверное, мы
И почему, если мы хотели детей, я не сказала о своей беременности.
Может, для меня прежней, пока потерянной, эта новость тоже стала бы неожиданностью?
— Может, туда? — кивком указываю на целый отдел с вещами для новорожденных.
Кирилл соглашается и идет первым, продолжая держать меня за руку.
И это успокаивает, как будто прямо сейчас за нас говорят не слова, не прошлое, а поступки, в которых, несмотря на потерю памяти, так много знакомого и понятного.
— Зачем так много? — Я потихоньку улыбаюсь, когда Кирилл, следуя вдоль рядов, берет всего по паре: шапки, комбинезоны, детские носочки просто крохотных размеров.
— Чтобы переодевать? — растерянно предполагает Кирилл, и я задерживаюсь, вдруг жалея, что прямо сейчас нет телефона — и я не могу украдкой снять его лицо в этот момент.
Он испуган, но, как настоящий мужчина, пытается стоять на смерть. Даже если его маленькая война идет всего лишь с пинетками и шапочками.
Как-то странно получается: я сама придумала эту поездку, а в итоге просто хожу за ним следом и глупо улыбаюсь, когда Кирилл с серьезным лицом пытается уложить еще что-то в доверху заполненную корзинку, но в конце концов сдается и берет новую, а эту передает на кассу.
Только потом я замечаю, что девушки-работницы о чем-то шушукаются и очень плохо маскируют попытки снять нас на камеры телефонов. И, пока Кирилл увлекся покупкой приданого, я иду к девушкам, на ходу подбирая слова для вежливой просьбы оставить нас в покое и не публиковать снимки, потому что это нарушает закон и наше право на личную жизнь.
— Не могли бы вы… — начинаю с приветливой улыбкой, но та из девушек, которая уже давно приросла ко мне глазами, внезапно подается вперед и сует мне под нос телефон.
— И не стыдно? — как-то желчно шипит она, зачем-то размахивая экраном туда-сюда, как будто не хочет, чтобы я сосредоточилась на картинке.
— Ты не могла бы прекратить? — прошу я, морально готовая оторвать проклятый телефон вместе с рукой.
Хрупкое равновесие внутри меня мгновенно рушится, и даже присутствие рядом Кирилла не добавляет уверенности перед неизвестностью. Какая-то часть моей прошлой жизни вот-вот всплывет наружу, и я знаю — чувствую — что она станет еще одной точкой, с которой завершится что-то старое, что-то важное и основополагающее.
— Интересно, чей же ребенок? — подхватывает ее соседка по прилавку.
Я, наконец, отпускаю себя. Позволяю страху трансформироваться в злость и просто силой отбираю телефон.
Сначала картинка расплывается перед глазами, меня шатает, снова подворачивает, хоть я совсем ничего не ела, и сама мысль об этом заставляет внутренности сжиматься в ледяную петлю.
Но когда очертания снимка становятся четкими, я понимаю, что на нем я. И молодой мужчина.
В постели.
Полураздетые.