Самервил (рассказы)
Шрифт:
Ему хотелось сказать: не хочу, не надо, не хочу я там ночевать, там Уэзеби. Он один раз даже что-то такое начал.
– Для тебя она няня Уэзеби, и вообще - что за глупости?
– Она уродина.
– Не всем же быть красивыми.
– У нее зубы желтые.
– Какие гадкие слова, воспитанные мальчики так не говорят!
– Она...
Да разве тут растолкуешь. Он постарался не думать про верхний этаж лечебницы и про чердак, где ему придется спать - рядом с комнатой Уэзеби.
– А вы на бал едете?
–
– На ужин?
Вечно они надевали все новое, садились в теплую машину и катили куда-то. Он знал фамилии всех знакомых, к кому они ездили, знал, кто как называется, и он знал, как называются скверы и улицы, где каждый вечер гулял с Ширли, девочкой, которой за это платили по часам.
– Значит, на банкет к мэру, что ли?
– Глупенький, это же весной. А теперь ноябрь.
– А куда вы едете? Скажи.
– Просто поиграть в винт с мистером и миссис Темплтон. Понял?
Он знал, что винт - такая игра, в нее играют, сидя за столом с картами, но каждый раз, когда он слышал эти слова, он одно и то же воображал большой-большой винт, и маму, и папу, и Темплтонов, и Хоулэйков, и Эскю-Фишеров, и как все они держатся за этот самый винт и во что-то его ввинчивают. И все в вечерних платьях и костюмах.
– Зачем мне к тете Спенсер? Пусть лучше я дома останусь и кто-то со мной посидит!
– Но я же тебе объяснила: мы задержимся допоздна, и просто - так гораздо удобней. Ну, доедай морковочку.
Молока осталось чуть-чуть, на донышке. Он заглянул в чашку и вспомнил маму в бледно стекающем шифоновом платье. У Темплтонов свой "Отель Королевского Парка", он выходит на эспланаду. В саду у них чилийское дерево, густое и темное, как войлок.
– Ишь сидит, играется, - прошипела Уэзеби, она нагнулась, заглянула в голубую чашку и пахнула на него разогретым накрахмаленным ситцем и духом стоялого крепкого чая из-под желтых зубов.
Тетя Спенсер влетела, хлопнув дверью, а за ней ночная сестра, и обе кричали, что Одиннадцатого вырвало в постель и на пол. Он слушал, и ему было все равно, он привык, что взрослая жизнь чуть не вся состоит из таких вещей - рвот, температур, смертей и поносов у больных в лечебнице. Он не испугался. Он ходил сюда всегда.
– В постель...
– вдруг сказала тетя Спенсер, но он глянул на нее и успокоился, он знал, что она жалеет его, хотя ей приходится суетиться и заботиться сразу о стольких больных. Он последний родился на Кедровом Поле, пока еще тут не "прикрыли родильню". Вечерами она нянчилась с ним у себя в комнате и отгоняла мысль о собственной близкой старости.
– В постель...
Он встал с табуретки.
– Я в какой комнате родился?
– В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Удовлетворенный, он стал на пороге.
– Я пойду ее навещу.
– Кого? Рис? Нет. Уэзеби пошла ее на горшок сажать.
– А я подожду и потом только скажу
– Не нужны ей гости в такую позднь.
– Но ведь же теперь только...
– он посмотрел на часы, и опять ему изменила память, он пока не умел сообразить, что означают стрелки, если только они не стояли совсем прямо, когда двенадцать или шесть.
Папа говорил:
– Он совершенно не соображает, как по часам определять время.
– Папа наклонялся и на него смотрел.
– Надеюсь, он будет лучше соображать кое в чем другом.
Огонь уже выбивался из-под новых угольев, и не хотелось уходить от него, и от тепла, и от света, и запахов кухни к железной кровати пятью маршами выше, на темном чердаке. Тетя Спенсер сказала:
– Я теперь к Одиннадцатому. Я еще к тебе зайду.
Она толкнула дверь, и он вышел следом и смотрел сзади на твердые складки парившего за нею чепца, и черные больничные башмаки, и черные чулки, обтянувшие крепкие ноги. Хорошо, что она придет и побудет с ним, пока он раздевается, моется и молится на ночь. И он не останется с Уэзеби.
Перед дверью шестого номера он замер, зачарованно глядя на волшебную цифру, выведенную темным с позолотой.
– Ну, пошли, пошли, - сказала тетя Спенсер. Она уже немного запыхалась.
– У нас сегодня и так рук не хватает, а Двенадцатый при смерти. Некогда мне тебя ждать.
Он заглянул в коридорчик, уводивший к седьмому номеру.
– К Рис и завтра успеешь.
И они стали взбираться по крутому следующему пролету.
Няня Уэзеби, вся красная, плюхнула поднос на кухонный стол. Он поднял на нее взгляд и тут же снова уставился в тарелку, болтая ложечкой в каше.
– Одна гадость и грязь, - буркнула Уэзеби, - вечно все проливает.
Он всполошился, оглядел стол вокруг тарелки, свой пестрый свитер. Нет, ничего. "Значит, это Рис", - подумал он.
– Куда уж дальше-то... вечно все проливает... зажилась...
– слова летели из разных концов кухни, по которой металась Уэзеби. Он понял, что она говорит не с ним.
За окном висело небо, набрякшее новым снегопадом. Он взял еще ложечку сахару, долго посыпал кашу, и темные зернышки окунались в овсянку, таяли, и от них оставались пятна. Тетя Спенсер с няней О'Киф наверху обмывали Двенадцатого. Когда уж мама за ним придет?
– Ну, хватит, некогда мне с тобой валандаться. Прямо как Рис, гляди, сколько грязи развел. Хаггит ждет, ей убирать пора, небось знаешь.
Он застыл. Было еще темно. Она вошла на чердак и его разбудила. И стала хватать за пижаму своими корявыми пальцами. Вот придет мама, и он все ей скажет, или он тете Спенсер скажет, и не будут они больше оставлять его на чердаке. Только нет, не скажет он ничего, он и слов-то не подберет.
И он боялся Уэзеби.
Дверь распахнулась.
– А я думала, ты хотел к Рис зайти, - сказала тетя Спенсер.