Самокрутка
Шрифт:
Рано утром Борис и Анюта собрались к князю в старомодной карете Основской, рыжей и полиняной, и оба были смущены более чем когда-либо. После этого свидания: с Артамоном Алексеевичем, которое могло быть последнее, начиналась новая жизнь, тихая и счастливая, или полная горя, борьбы и всяких мытарств. Когда молодые въехали во двор дома, то нашли и двор, и дом в полном смятении. На улице, даже перед воротами, толпился прохожий и чужой люд и, толчась на месте, слушал россказни, охал, судил и рядил.
— Молодые!
Дворня окружила экипаж. Лица всех были смущены. Все любили барышню и любили княжого внучка, как звали Бориса — и все теперь боялись за них и за их судьбу. Оказалось, что князя не было дома. Он выехал ранёхонько, чуть не с зарей, из дому, но приказал, в случае если приедет дочь с внуком, сказать им от его имени, чтобы они не смели и глаз казать к нему.
В числе прочих не выбежала Солёнушка и удивлённая княжна спросила о ней.
— Князь приказал пока её запереть на чердак, а там судить будут. Сказывал князь — ей Сибирь будет.
Те же люди, обступая экипаж, передали, что Настасья Григорьевна ещё почивает, хотя и поздно на дворе.
Борису хотелось видеть мать, но войти в дом было невозможно — вследствие переданного от князя указа. Наконец люди рассказали Борщёвым, что в доме три покойника.
— Как! — воскликнула Анюта.
— Двое опились Ахметкиного питья и не встали, в том числе великан-швейцар, а третий и не пил... а так, стало, прицепился для троицы. И Ахметку князь приказал словить в Москве, посадить, заковав в кандалы, и тоже судить будет.
И вся дворня с участием взирала на молодых господ, охала и вздыхала... Некоторые чуть не стонали и крестились, причитая молитвы.
Молодые грустно повернули назад и съехали со двора, снова провожаемые всеми глазами. Но весь этот люд, и свой, и чужой, с участием взирал на них и будто говорили все лица:
— Эх, и рад бы помочь, да ничего не поделаешь.
Борщёвы вернулись назад в дом Основской и нашли у себя Хрущёва, который почти не ложился спать с приезда из села Лычкова и ещё до рассвета выехал из дому.
Хрущёв не удивился их вестям о напрасной поездке к князю. Он уже знал многое, чего не знали молодые. Как и где он успел собрать свои сведения — мудрено было даже и подумать.
— Когда князь узнал о вашем побеге, а от кого, — никому неизвестно, то, чуть свет, он уже выехал со двора, так что люди с перепоя не все его и видели при отъезде. Прежде всего князь был у преосвященного и сидел у него более часу; оттуда поехал к сенатору Каменскому, но здесь только вошёл и вышел. Даже удивительно. Не стоило заезжать. Затем прямо отправился он к новому графу Ивану Григорьевичу Орлову на Никитскую... От него... Ну, догадайся ты...
— Куда? — спросил Борис.
— К графу Григорию Григорьевичу!
— Верно ли?
— Верно! За ним по пятам, встретив на улице, съездил я сам! Чего вернее.
— Это стало быть с жалобой и с просьбой довести дело до царицы, чтобы добиться примерного наказания? — сказал Борис.
— Почём знать! Может и нет. Трудно сказать. Я уж ничего и не соображу! — решил Хрущёв и прибавил после минутного молчания. — А шибко взялся! Если этак-то будет орудовать, то право он чрез трое суток Москву подымет на ноги.
— Пускай! — угрюмо выговорил Борис и поглядел на Анюту. Она сидела молча, слушала, но лицо её было не печально, снова был оттенок раздражения и что-то вызывающее в презрительной усмешке сжатых губ и в блестящих гневно глазах.
— Ну, — обернулся к ней Хрущёв, — вы что скажете, княжна... Тьфу! Вы как, Анна Артамоновна, посудите?
— Так лучше! — отозвалась Анюта сухо. — Для меня — так лучше. Это его право — разгневаться и мстить. Он — обиженный отец. Да и мне легче. Много легче! Я боялась иного. Если бы он был убит горем — я бы ума решилась. А так лучше.
— Что же нам? скрываться пока здесь? — сказал Борис. — Или объявиться?
— Увидим. Только я боюсь — Ахмет выдаст нас со страху. Я приказал ему жить здесь не отлучаясь, пока всё разъяснится, а он уже с ночи пропал.
После долгого молчания Хрущёв снова заговорил взявшись за шапку:
— Сидите тут. А я опять по городу за вестями. Ввечеру буду обратно, что-нибудь привезу.
И он вышел, не прощаясь, задумчивый и унылый.
Молодые остались одни и долго не проронили ни слова.
— Что же, Боря? — заговорила Анюта первая. — Чего же отчаиваться? Подумаешь, мы обманулись... Ведь так и должно было всё случиться. А ты уж приуныл. Да так и лучше. Ей Богу, так лучше. Я бы не вынесла, если бы батюшка захворал и, пожалуй, помирая один, не приказал бы меня к себе на глаза пускать...
— Правда твоя, милая. Давай ждать.
— Ну в монастыри, самые хоть дальние... А там, убежим! с помощью Хрущёва, сойдёмся, и...
— И к хану! — рассмеялся Борщёв.
— Я говорила и клятву дала: на край света. Помнишь? Ещё при всех вчера за обедом.
— Да. Господи! Вчера только... А кажет сто лет прошло. А что сенатор? А? Что сенатор? — воскликнул вдруг Борис.
И будто по данному знаку, будто сговорившись, Борис и Анюта громко расхохотались.
— Да, это был самый глупый день в его жизни! — сказал Борис. — Куда он теперь в Москве глаза покажет.
И они снова начали смеяться, но этот смех был прерван внезапно появлением на дворе кареты, которую Анюта узнала сразу и оторопела. Это была её любимая четырёхместная карета, которую она считала своей собственной, в отличие от других, а князь звал "Анютиной".