Самосожжение
Шрифт:
Главред уходит, и Юрик начинает гудеть еще сильнее. Гошка, как самый нетерпеливый, особенно когда дело касается младшего брата, молча уносит Юрика на кухню и закрывает дверь.
– Ты мешаешь папе работать!
– жестко говорит Гошка.
– Я ему помогаю!..
– с отчаянием убеждает брата Юрик.
Больше всего Юрик не любит насилия. Он просто заходится в плаче. Я сижу как на иголках. Уж лучше бы Алина сама взяла Юрика в комнату. Гошка и без того не успевает толком делать уроки. А ему еще и рисовать надо. Автопортрет у него никак не получается. И это не блажь, а задание репетитора. К завтрашнему дню. Я слышал вчера вечером, как Алина сказала
– "Экономия за счет юмора", - я попробовал улыбнуться, с покаянием глядя на жену и невесело думая о том, что и ее тоже ломала жизнь все эти годы, но пока что не надломила, слава богу. А вот сегодня эти разорванные письма сказали мне яснее ясного, что Алина-то как раз и не выдержала...
Все кончается тем, что она забирает Юрика из кухни. Юрик мгновенно стихает. Ни плача, ни гуда... Наступает полная тишина. И вообще в доме тихо. Не лает собачонка на четвертом этаже. Не слышно сигналов азбуки Морзе на третьем этаже, у радиолюбителя, который, кажется, ловит эфир круглые сутки. Молчит пианино внизу, под полом. Не слышно назойливого буркотения телевизора за стеной...
Какая-то странная, нереальная, нездоровая тишина стоит во всем доме.
Я смотрю на часы. Скоро двенадцать.
– Мама!
– кричит вдруг Юрик.
– Не читай книгу!
Господи, Юрик...
Значит, с миром пока все в порядке.
Юрик возражает против того, чтобы мать отвлекалась от игры. Собственно говоря, она и не думает с ним играть. Она только делает вид, что участвует в игре, и порой даже старательно гудит, изображая машину, а сама заглядывает в учебник и в перерывах между гудением беззвучно шевелит губами, повторяя про себя никак не дающиеся фразы и пытаясь уловить сокрытый в них смысл.
В знак протеста, не принимая ее половинчатого участия и зная, что мать устремится за ним, бросив книгу, Юрик срывается с места и подбегает к двери в комнату отца, стуча в нее кулачонками:
– Папа, открой!
Я слышу, какая борьба разгорается за дверью. Алина оттаскивает Юрика.
– Я хочу к папе!
– кричит он так, словно его разлучают с отцом на веки вечные.
И я не выдерживаю...
Я выхожу и беру сынишку на руки, что, как считает Алина, совершенно непедагогично - я ведь не сдавал ни методику, ни педагогику, - и Юрик, прильнув ко мне, пристроив светлую головку на отцовском плече, умолкает мгновенно, даже дыхания его не слышно, и я каждый раз поражаюсь тому, что все это свершается за считанные секунды - от внезапного бунта до умиротворения.
"Значит, - думаю я, - что-то такое, тревожащее душу, происходит и в Юрике почти постоянно, как и в нас, грешных, обремененных житейскими делами, а нам ошибочно кажется, что ребенку бы только поиграть и что обращать внимание на его капризы - это совершенно непедагогично..."
Я подхожу с Юриком к окну. Облегченно вздохнув, он поднимает голову и, вытирая пальцами заплаканные свои глазенки, завороженно смотрит на огонь за окном, где стройка. Просто ли смотрит Юрик на огонь или же думает в это время
Я не помню, сколько времени стою у окна.
Там, где прежде были старые дома, теперь остались только деревья. Мне казалось, что они, точно взвод, поределый от артобстрела, прикрывали мою семью от серых коробок новых домов, которые теснились со всех сторон. Бульдозер, словно подбитый танк, замер неподалеку от костра, и было такое впечатление, что это он и горит, и дым от него тянется к небу, возвещая то ли о конце битвы, то ли о начале грядущих сражений.
Сколько же человеческих страстей бушевало под этими липами, которые чудом уцелели в этом аду, что был здесь до нынешнего дня! На изрытой вдоль и поперек земле, перемешанной с грязным снегом, деревья держались словно бы из последних сил. И стволы были ободраны бульдозером. Рваные белые раны. Точно кости, с которых содрали кожу вместе с мясом. А ведь когда-то человек посадил эти липы, утверждая на земле красоту, чистоту и святость. И как много всякого-разного видели и слышали эти вековые деревья! И они сгорбились, скрючились, состарились от знания того, о чем не могут сказать...
Странное чувство охватило меня! Господи, подумал я, ведь все несовершенство жизни зависит в конце концов только от самих людей, они-то и создают свою среду обитания, в которую входит, конечно, не только вода и воздух, а нечто более важное, чего подчас не понять даже самому главреду. И если бы люди знали об этом и помнили, если бы они умели говорить друг другу обо всех своих бедах и заботах, то в мире никогда не было бы войн, не говоря уже о некоторых прочих драмах и трагедиях.
"Может быть, прямо сейчас и поговорить с Алиной?" - спрашиваю я себя.
Между тем Юрику уже прискучило тихо стоять у окна и смотреть на костер. Сначала он перебрался с рук отца на подоконник и долго ловил на стекле крохотного жучка палевого цвета, взявшегося невесть откуда, настырно ускользавшего из его пальчиков. Потом, как бы выведенный из себя вероломством жучка, не дававшегося в руки, Юрик заканючил:
– Хочу к маме!
Я спустил его на пол, он умчался в другую комнату и вот уже изображает из себя долгоиграющую пластинку и звонко, от всей души горланит: "Мани-мани!.. Мани-мани!.. Мани-мани!.."
Какое-то время я сижу с закрытыми глазами и пытаюсь сосредоточиться. За стенкой, на кухне, звонит телефон.
Ну, начинается...
Черт знает почему, но я всегда настораживаюсь, когда звонит телефон. Вероятно, потому, что телефонные разговоры чаще всего огорчают меня. Не просто огорчают - порой надолго выбивают из колеи. Во всяком случае, иной раз после звонка я сижу за столом как оглушенный и пытаюсь вспомнить, о чем же это я думал, чем тешил себя мысленно минуту-другую назад, до телефонного звонка, которого, как бы втайне от себя, я ждал, конечно, хотя и побаивался.
Нет, звонят не мне. Кажется, Гошке. Наверно, Юлька. Теперь Гошка надолго прилип к телефонной трубке. Но я уже и не пытаюсь сосредоточиться. Я встаю из-за стола и беру со шкафа теннисный мяч. Был он серый, без ворса, для игры уже не годившийся. Я использовал его для укрепления кисти - машинально сжимал и разжимал, порой даже не замечая, что держу мяч в руке. Но иногда он помогал еще и отрешиться. Мяч был словно живым существом, все понимающим, жертвенно принимающим на себя все отрицательные эмоции, на которые так щедр наш мир. И незаметно для себя, держа мяч в руке, я входил в работу и на какое-то время как бы освобождал свою душу от разных забот и непонятного страха.