Самвел
Шрифт:
Пышный чертог — ее тюрьма — был залит сквозь широкие окна ослепительным заревом пожара. При этом страшном освещении она выглядела еще прекраснее.
Крики и шум, доносившиеся отовсюду, разбудили ее. Она приподняла голову и с изумлением стала осматриваться. Несколько минут ей казалось, что все это во сне. До ее слуха долетел глухой топот множества ног и отчаянные, душераздирающие крики… Казалось, что началось светопреставление и закачалась вселенная. Ее охватила дрожь. Она попыталась подойти к окну, но цепь на ноге мешала ей. Шум все усиливался,
— Господи, что же это такое?
В это время кто-то тяжелой, твердой поступью поднимался по каменной лестнице замка, высеченной в скале. Свой взор он молча обращал то на разгоравшийся в городе пожар, то на неровные ступеньки под ногами. Его сопровождал воин с фонарем в руках, освещавший лестницу, хотя в этом и не было никакой нужды.
Долго поднимались они, пока не взошли на самый верх цитадели и остановились у двери помещения, где находилась Амазаспуи. Там он приказал воину подождать его, а сам вынул из кармана тяжелый ключ, отпер железную дверь и вошел.
— Привет тебе, дорогая Амазаспуи, — сказал он, подходя к княгине. — Я полагал, что ты еще почиваешь, но, как видно, шум потревожил тебя.
— Что это за шум? — с гневом спросила она.
— Это крики ликования, дорогая Амазаспуи, как было в первую ночь твоей свадьбы! Видишь, как прекрасно освещен город. Нет, тебе не видно. Сейчас я покажу…
Он подошел, отстегнул цепь на ее ноге, взял княгиню за руку и подвел к окну.
— Полюбуйся!
Точно ад со всеми его ужасами предстал перед взором несчастной женщины. Она задрожала всем телом, ноги у нее подкосились, и она упала на руки безжалостного посетителя, который схватил ее и положил на постель.
Вошедший был Ваган Мамиконян, отец Самвела и дядя женщины, лежавшей без чувств.
Он был высокого роста, крепкого сложения и, как все Мамиконяны, очень приятной наружности. Суровое лицо выражало упорство и жестокость человека с непреклонной волей. Он носил персидские знаки отличия.
Внезапный обморок княгини привел его в большое смущение. Он не считал Амазаспуи такой слабой, потому-то и поступил с ней так неосторожно.
Но обморок княгини продолжался недолго. Она открыла глаза, полные слез, и, взглянув на него, сказала:
— Этого ты хотел, Ваган? Или так уже окаменели в тебе человеческие чувства, что ты издеваешься над плачем и стенаниями тысяч семей, не замечая их смерти в пепелище родных очагов?
— Ты напрасно меня порицаешь, дорогая Амазаспуи, — ответил тот спокойно, — это не я, а твой супруг мечет огонь на город.
Гневное лицо княгини побледнело еще больше.
— Мой муж? — воскликнула она дрожащим голосом, — этого быть не может! Он за всю свою жизнь не обидел даже муравья. Сними с меня цепи, Ваган, и я сию же минуту, если он виновен, отправлюсь к нему и изолью на него весь свой гнев.
— Это он, во главе своих диких горцев, осаждает город.
— Если
Она закрыла лицо руками и горько зарыдала. Ее слезы тронули князя Вагана. Едва сдерживая смущение, он взял ее скованную руку и с чувством произнес:
— Эти руки, привыкшие всюду сеять добро, теперь закованы в цепи, да, именно твоим родичем. Но не проклинай меня, дорогая Амазаспуи: бывают в жизни, особенно в жизни государства, такие горькие времена, когда и родные, и чужие — все одинаково терпят наказание, если препятствуют тому великому делу, которое совершается для блага всего народа, для его будущего счастья. Мы — я и Меружан — служим этому делу.
— Что это за дело? Чему вы служите с Меружаном?
— Тебе известно, дорогая Амазаспуи. Чего же ты еще спрашиваешь?
Печальные глаза княгини зажглись гневом.
— Стыдись, Ваган! — воскликнула она. — Позорным делом ты бесчестишь славный род Мамиконянов. Да будет проклят тот день, когда ты появился на свет! Лучше бы твоя мать не родила тебя — кару и несчастье земли армянской!
Князь молчал. По его телу пробежала холодная дрожь, а всегда спокойное лицо судорожно исказилось.
— Ты проклинаешь меня, Амазаспуи?
— Ты достоин этого, Ваган. Тот, кто изменил родной церкви и стремится распространить языческую веру персов на своей земле, тот, кто изменяет своему царю и хочет утвердить у себя на родине варварскую власть персов, тот, кто огнем и кровью заливает родную страну, — тот достоин только проклятия. Тебя будут проклинать тысячи матерей, которые лишатся своих сыновей, будут проклинать тысячи жен, оставшиеся вдовами. Тебя будут проклинать тысячи сестер, братья которых падут в междоусобной борьбе… Тебя будут проклинать тысячи детей, оказавшиеся сиротами… Проклянет тебя будущее поколение, вспоминая о твоих злодеяниях…
Эти слова поразили князя в самое сердце.
— Да, — ответил он печально, — много будет жертв, и мне тяжело, но иначе нельзя. Без жертв не может быть спасения. Пусть настоящие и будущие поколения проклинают меня, — моя совесть спокойна. Я убежден, что не делаю ничего плохого. Почему ты, Амазаспуи, забываешь о прошлом? Почему ты забываешь бедственную историю недавних времен? Когда Тиран, отец заключенного ныне царя, желая уничтожить род нахараров Арцруни и Рштуни, велел их всех перебить без различия пола и возраста, кто были те двое детей, которые спаслись от общего избиения?