Санитарная рубка
Шрифт:
— Она не потому, что я загулял. Она молится. С войны еще, когда девкой меня ждала. А я вот… Нам что, Шептун, жрать нечего? Калымить можно и в другом месте. Скажешь, раньше, до нас, стали рушить… Но то не считается, то — другие, а мы…
Шептун молчал, поставив на колени сухие, сжатые кулаки. Ожидалось, что он властно прикрикнет, заставит замолчать, но он даже не шелохнулся, лишь кулаки на коленях вдрагивали. Колька курил, надсадно кашлял, колесом выгибая худую спину, и старался не смотреть на парнишку Всякий раз, когда он взглядывал на него, начинал чудиться белый голубь, и возвращался страх, пережитый на колокольне.
По крыше летней кухни с шелестом выстилался упругий, обложной дождь. Лампочка под потолком светила вполнакала, готовая вот-вот потухнуть, и лица мужиков были темны, как и в тот момент, когда густая тень стерла солнечный свет на кладбище.
— Я пойду, — сказал Алешка. — Пойду,
Мужики на его голос не отозвались, и он вышел под дождь. Прикрыл за собой легонькую фанерную дверку, на ощупь нашел калитку и побрел по переулку, ничего не различая в темноте. Но скоро глаза обвыклись, стали различимы дома, ограды из штакетника и старые, высокие тополя, густую листву которых дождь пробивал слабо, и под ними было почти сухо.
«Не захотели они правду сказать, видели они голубя, а не говорят… Они… — Алешка замер, пораженный своей догадкой. — Они боятся сказать, что видели… Почему боятся? Жалко мне их…»
Сзади затопали быстрые шаги, Алешка обернулся, и его тут же схватили за плечи твердые руки.
— Стой, парень. Сказать хочу — если голубя видел, значит, он был. Значит, так надо. Мне уже не увидеть. Не обижайся на нас, парень, слышишь?
Если бы не голос — лицо в темноте едва маячило — Алешка и не поверил бы, что его догнал Шептун. Но это был именно он. Мокрый, и жесткий, будто свитый из твердых веревок. Он прижал Алешку к себе, наклонился над ним и еще раз спросил:
Ты меня, парень, слышишь?
— Слышу, — отозвался Алешка. — Я и не обижаюсь, мне жалко…
В груди у Шептуна булькнуло, он еще крепче притиснул к себе Алешку, наклонился к нему совсем близко:
— Не обижайся, парень…
Оттолкнул его от себя и исчез в темноте.
Алешка постоял, прислушиваясь к затухающим шагам, передернул продрогшими плечами и быстро побежал к дому, пытаясь на ходу согреться.
29
Все бумаги оказались перепутаны, перемешаны, и Богатырев с Фомичом, тупо перекладывая ксерокопии, машинописные и рукописные страницы, пытались читать, но ничего из прочитанного не понимали: какие-то архивные справки, копии документов, непонятные подписи к ним, сделанные рукой Алексея — одним словом, пусто.
— Пойдемте чаю попьем, — предложил Фомич. — Может, мозги прояснятся…
— Я не хочу, — не поднимая головы, отозвалась Анна, она сидела над бумагами, не разгибаясь. — А вы идите…
Николай с Фомичом выбрались из-за стола и перебрались на кухоньку. Пили чай, после вышли на крыльцо и оба, понимая, что толку от них мало, не знали, что дальше делать и чем заняться.
— Давай так, Николай. — Фомич постучал ладонями по перилам, потер руки, словно они у него замерзли, и сообщил: — Я тут, как седьмое колесо в телеге, толку от меня нуль, поэтому время терять не буду, поеду в город. Наведаюсь к старым знакомым, может, чего и разузнаю. А вы тут хозяйствуйте, берите, что в холодильнике найдете. Пойдем…
Фомич пошел в дом. Николай, не спрашивая — зачем, последовал за ним. В маленькой боковушке, служившей хозяину спальней, Фомич приподнял диван без ножек и коротко сказал:
— К днищу прицеплен, проверь.
Нагнувшись, Николай нашарил под днищем автомат, прицепленный к веревочным петлям.
— Думаю, что не понадобится, но — на всякий случай… Я надолго не задержусь, быстро постараюсь.
На автобусную остановку Фомич направился пешком, натянув на голову большую белую панаму — обычный дачник, уставший от праведных трудов и подавшийся в город за холодным пивом. Николай проводил его до калитки, запер ворота на засов и вернулся в дом. Отодвинув занавеску, заглянул в комнату. Анна по-прежнему, не разгибаясь, сидела за столом, заваленным бумагами, на скрип тонких половиц обернулась:
— Николай Ильич, подойдите сюда. Вот эту тетрадь возьмите, почитайте, думаю, что вам интересно будет.
На краю стола лежала общая тетрадь в коленкоровом переплете, слегка замусоленная, с загнувшимися уголками, лежала отдельно от других бумаг, и казалось, что она попала сюда случайно.
— Берите, берите. — Анна протянула ему тетрадь. — Я, когда читала, будто с Алексеем Ильичом разговаривала…
Голос у нее дрогнул, и она еще ниже наклонилась нал столом. Успокаивать ее Богатырев не стал, молча взял тетрадь и вышел на крыльцо.
«Ну, что, братчик, поговорим? — И он перевернул коленкоровую обложку. — Хоть так поговорим, если вживую не довелось…»
Первые страницы в тетради были вырваны с мясом, торчали лишь лохмы, дальше, без всякого начала, с полуслова, было написано твердым и четким почерком:
«…ать, да, именно так — тяжело дышать. Во всех смыслах — прямых и переносных. И зачем только я согласился поехать,
Но я все-таки пошел.
Поднялся на увал и будто всю нашу нынешнюю жизнь увидел, хотя вокруг ни одного человека не маячило. Но это была именно она, нынешняя. Черный, напрочь сгоревший подрост попАдал, деревья покрупнее еще стояли, иные из них клонились к земле и готовились рухнуть. Выжженная земля чуть слышно поскрипывала под ногами. Дунул ветерок и сверху посыпалась сажа, возник странный звук, будто кто-то неторопливо шоркал наждачкой.
Мертвое, все мертвое лежало вокруг. И аспидная чернота без единого просвета.
Показалось, что и глаза наполнились чернотой, что не увидят они больше зеленого живого цвета, простроченного алыми россыпями брусники. Еще недавно ее собирали здесь ведрами. Теперь ягоды не будет здесь долго. Не вырастет и не поспеет. Когда зарастут черные раны? Кто даст ответ? Никто не даст.
Все здесь уничтожено на корню и под корень. Кромсают бор под видом санитарной рубки, которая существует по правилам для того, чтобы удалить больные деревья. В реальности превращается санитарная рубка в сплошной лесоповал. Пилят и пилят, вывозят и вывозят. А когда выпилят и вывезут, устраивается пожар; по сухой траве пускают пал, чтобы скрыть следы рубки. Горит бор, уходит черным дымом в небо, потому что пожар тушить некому, да и нечем, а виноватых никто не ищет.
Санитарная рубка…
А после нее — гарь. И черная пустыня.
Весь народ горит. Чернеет, обугливается и страшно, по-мертвецки скрипит, не в силах породить что-то живое. Он может лишь источать сажу, легко разносимую даже слабым ветром.
Пытаюсь убедить себя, что слишком мрачно, слишком уж безнадежно, пытаюсь найти надежду.
Убедить не могу и надежды не вижу. Я забыл, что со мною случилось. За минувшие несколько лет. Отчего так душа омрачилась, Кто убавил в ней ласковый свет. Этой вежливой жизни изжога, Выжигая свой жадный узор, Ничего не жалела живого, Вынуждая на стыд и позор. Ветер гонит пьянящие волны, Голова полукружится в дым, Все быстрей бечева колокольни, Все блаженней поет серафим. По высоким сугробам лабазника Разливается ласковый цвет. Никакого сегодня нет праздника, Потому что любви больше нет».Дальше в тетради были только чистые страницы. Богатырев их перелистал, закрыл тетрадь и положил ее на колени:
— Поговорили…
— Что вы сказали, Николай Ильич? — отозвалась ему Анна. — Я не расслышала. Что сказали?
— Да это я так, сам с собою. Привычка у меня дурная — с самим собой разговаривать…
— Почему дурная? Наоборот, хорошая привычка. Алексей Ильич говорил, что надо чаще с самим собой беседовать. Вы знаете, он в последнее время даже телевизор не смотрел, вынес его и в мусорный бак выкинул. Уверял меня, что даже легче дышать стало. Он особенный был, не как все…
Договорить им не дал громкий стук в калитку. Богатырев осторожно вышел на крыльцо, приподнялся на цыпочки, стараясь разглядеть поверх забора кто там пожаловал? Даже хотел спросить — кто? Но Фомич его опередил:
— Николай, открывай!
Торопливо шагнул в распахнутую перед ним калитку, быстро закрыл ее за собой и коротко скомандовал:
— Собираемся, как по тревоге. Скажи Анне, а я сейчас машину выгоню.
Он ничего не объяснял, не рассказывал, а Богатырев и Анна, понимая, что времени нет, вопросов не задавали и собирались, действительно, как по тревоге. Скоро бежевая «Волга» выкатилась за пределы дачного поселка и выскочила на загородное шоссе. Когда миновали пост ГАИ, Фомич переключил скорость, придавил газу на полную катушку и гнал так километров двадцать, рисково обгоняя попутные машины. После сбросил скорость, съехал на пустынный проселок, прокатил еще километра три и лишь после этого остановил свою бежевую «Волгу», прижав ее почти вплотную к крайним березам небольшого колка. Выключил мотор, широко открыл дверцу, нагнулся, сорвал травинку и принялся ее сосредоточенно жевать. Молчал. Богатырев с Анной смотрели на него, ждали, что он скажет. Фомич дожевал травинку до конца, сплюнул зеленую слюну и наконец заговорил: