Сансет Парк
Шрифт:
Он проводит время после полудня, фотографируя предприятия у залива, старые здания, приютившие последние еле выживающие компании в этом районе, производители окон и дверей, плавательных бассейнов, женской одежды и униформы медсестер, но фотографии выходят безликими, неинтересными, без вдохновения. На следующий день он путешествует в Чайна-таун на Восьмой Авеню, где многочисленные магазинчики и офисы, толпы прохожих, утки, висящие в окне мясника, сотни живописных сцен, яркие краски жизни вокруг него, но все равно ничто не трогает его; и он возвращается назад, не сделав ни единого снимка. Ему необходимо время, чтобы привыкнуть, говорит он себе. Его тело может быть здесь, но голова все еще с Пилар во Флориде, и пусть он опять дома, этот Нью Йорк — не его Нью Йорк, не Нью Йорк его памяти. Такой же дистанцией автобусного путешествия он мог бы запросто попасть в какой-нибудь иностранный город, или в другой город Америки.
Понемногу он начинает привыкать ко взгляду Эллен. Его больше не пугает ее любопытство, и хоть она и говорит меньше остальных за завтраком или ужином, она может быть очень разговорчивой с ним наедине. В основном она разговаривает с ним, задавая вопросы, не личные вопросы об его жизни или его прошлом, но вопросы об его
С Алис у него есть возможность поговорить хоть с кем-то о книгах — чрезвычайная редкость за все его годы колледжа и жизни с Пилар. В самом начале он обнаруживает, что она в основном невежественна в европейской и южно-американской литературах, что, в общем-то, слегка разочаровывает, но она представляет собой тот тип академического работника, поднявшегося в своем узком мире до самых крутых вершин и более знакомого с Беовульфом и Дрейзером, чем с Данте и Борхесом, что это не становится для него большой проблемой; у них появляется очень много общих тем для разговоров, и через совсем немногое время у них появляются специальные слова и жесты, выказывающие их отношение к предмету, язык междометий, мимики, поднятых бровей, кивков головой и внезапных хлопков по колену. Она не говорит с ним о Джэйке, потому и он не спрашивает ее ни о чем. Он рассказал ей о Пилар, однако, не так много, не так много, кроме того, как ее зовут, и что она приедет сюда из Флориды на Рождественский отдых. Он говорит отдых вместо каникул, потому что отдых подразумевает колледж, а каникулы всегда означают школу; и он не хочет никому в доме дать повода для того, чтобы узнать возраст Пилар, пока она сам сюда не приедет — и тогда, надеется он, уже никто и не спросит его об этом. Но даже если и спросят, это не проблема. Единственный человек-проблема — это Анджела, и Анджела не узнает, что Пилар уехала. Он вновь и вновь обсуждает эту деталь с Пилар. Она не должна говорить никому из сестер о том, что едет, не только Анджеле, но и Терезе и Марии, как только она даст им знать об этом, они все узнают; и пусть шансы невелики, но Анджела может последовать за Пилар в Нью Йорк.
Он покупает небольшую книжку с иллюстрациями о кладбище Грин-Вуд, и теперь он ходит каждый день туда с камерой, бродит между могил, монументов и склепов, почти всегда один от холодного декабрьского воздуха, тщательно изучая бьющую через край, часто безвкусную архитектуру некоторых упокойных мест, гранитные колонны и обелиски, греческие мотивы и египетские пирамиды, огромные статуи лежащих на спинах, оплакивающих женщин. Размер кладбища — чуть больше половины Центрального Парка, вполне достаточно места, чтобы потеряться, чтобы позабыть о своем заключении в скучнейшем месте Бруклина и гулять между деревьев и растений, подниматься по холмам и блуждать по тропам этого широченного некрополиса, чтобы позабыть о городе за спиной и заключить себя в абсолютную тишину мертвецов. Он делает снимки могил гангстеров и поэтов, генералов и фабрикантов, жертв преступлений и издателей газет, скоропостижно умерших детей, женщины, прожившей еще семнадцать лет после ее столетия, жены и матери президента Теодора Рузвельта, похороненных друг с дружкой в тот же самый день. Здесь лежат Элиас Хауи, изобретатель швейной машинки, братья Кампфи, придумавшие безопасные лезвия, Хенри Стейнвей, основатель Стейнвей Пиано Компани, Джон Ундервуд, основатель Ундервуд Тайпрайтер Компани, Хенри Чадвик, изобретший систему подсчета очков в бейсболе, Элмер Сперри, придумавший гироскоп. Через крематорий, построенный в середине двадцатого века, прошли тела Джона Стейнбека, Вуди Гатри, Эдварда Р. Морроу, Юби Блэйка, и сколько еще, знаменитых и не знаменитых, сколько еще душ трансформировалось в дым в этом жутком и прекрасном месте? Он погружается в другой совершенно бесцельный проект, и его фотокамера становится инструментом записи его потерянных, ненужных мыслей, но, по крайней мере, это — хоть какое-то занятие, чтобы провести время, пока не началась его новая жизнь, и где, как не на Грин-Вуд кладбище он смог бы узнать, что настоящее имя актера Франка Моргана, исполнявшего роль Волшебника страны Оз, было Вупперманн?
МОРРИС ХЕЛЛЕР
1
Сегодня — последний день уходящего года, и он возвращается домой из Англии на неделю раньше, чтобы попасть на похороны двадцатитрехлетней дочери Мартина Ротстейна, покончившей самоубийством в Венеции в ночь перед Рождеством. Он издавал работы Ротстейна со дня основания его издательства Хеллер Букс. Марти и Рензо были лишь два американца в самом начале, два американца вместе с Пер Карлсеном из Дании и Аннет Луврейн из Франции, и тридцать пять лет спустя он все еще их всех издает; они — сердцевина издательства, и он знает, что был бы никем без них. Новость прибыла вечером двадцать четвертого, электронное письмо-приглашение на прощальную Мессу, посланное сотням друзей и знакомых; он прочитал его на компьютере Уиллы в комнате лондонской гостиницы Шарлотт Стрит Хотел; грустное простое послание от Марти и Нины, что Суки распорядилась своей жизнью, и информация о дате похорон будет послана позже. Уилла не хотела, чтобы он поехал. Она подумала,
Сегодня — тридцать первое декабря, позднее утро последнего дня 2008 года; и, когда он выходит из вагона метро маршрута № 1 и идет вверх по лестнице к Бродвею и Семьдесят Девятой Стрит, воздух заполнен снегом — мокрый, тяжелый снег падает из светло-серого неба, толстые снежинки выкатываются из высыпающейся серости, забивая цвета светофоров, забеляя переда проезжающих автомобилей, и, дойдя до нужного ему здания на Амстердам Авеню, он начинает выглядеть так, будто на голове у него снежная шапка. Суки Ротстейн, урожденная Сусанна, крошечное создание, впервые увиденная им спящей в обхвате отцовской правой руки двадцать три года тому назад, молодая женщина, с отличием выпустившаяся из Университета Чикаго, художница в начале пути, умница с ранних лет, писательница, фотограф, она отправилась в Венецию прошедшей осенью на стажировку от Коллекции Пегги Гугенхайма, и там, в женском туалете музея, через несколько дней после представления своих работ, она повесилась. Уилла была права, да и он сам знает это, но как не быть опустошенным смертью Суки, как не влезть в кожу ее отца и не страдать от опустошения этой бессмысленной смертью?
Он вспоминает, как встретился с ней несколько лет тому назад на Хьюстон Стрит светлым полуднем конца весны, начала лета. Она направлялась на школьный бал, пром, обрамленная шикарным красным платьем, таким красным, какими могут быть самые красные помидоры из Нью Джерси; и Суки вся светилась улыбками, когда он повстречался с ней тем днем, окруженная своими друзьями, счастливая, послав ему приветственный и, в то же время, прощальный воздушный поцелуй; и с того дня он хранил в своей памяти то изображение ее, как квинтэссенцию воплощения жизнерадостных юных лет, как наглядный пример пылающей молодости. А сейчас он думает о промозглом холоде Венеции на пике зимы, о переполненных каналах, выплескивающих на улицы воду, об пронизывающем одиночестве неотапливаемых комнат, о голове, расколовшейся от удара темноты изнутри, о жизни, разбитой слишком многим и слишком малым этого мира.
Он проходит внутрь здания вместе с другими людьми, медленно собирающаяся толпа из двухсот-трехсот человек; и он видит знакомые лица, Рензо среди них, но также и Салли Фукс, Дон Уиллингэм, Гордон Филд, несколько старых знакомых, писатели, поэты, художники, редакторы, и много молодых людей, десятки и десятки молодых мужчин и женщин, друзья Суки с детства, со школ, с колледжа; и все говорят тихим голосом, как будто говорить иначе, чем шепотом, было бы вызывающим, оскорблением молчания мертвых; и, разглядывая лица вокруг него, он видит, насколько устало и вымотано выглядит каждый, будто находясь где-то в другом месте, опустошенно. Он идет к небольшой комнате в конце коридора, где Марти и Нина встречают пришедших, гостей, оплакивающих, каким бы словом и не описывали людей, явившихся на похороны; и когда он обнимает старого друга, слезы начинают течь по лицу Марти, и затем Марти обнимает его и прижимается головой к его плечу, говоря, Моррис, Моррис, Моррис, и тело друга бьется в конвульсиях бездыханного плача.
Мартин Ротстейн не был создан для трагедий такого масштаба. Он — человек ума и искрящегося очарования, автор веселых, замысловатых, уморительных предложений и точного сатирического чутья, интеллектуал-провокатор с большим аппетитом к еде, бесчисленным количеством друзей и чувством юмора, не уступающим лучшим еврейским мудрецам. А сейчас он рыдает, убитый печалью, самой жестокой, самой острой формой печали; и Моррис сомневается в том, что кто-нибудь в таком положении смог бы встать и начать говорить, когда начнется церемония. И все же, спустя некоторое время, когда приглашенные занимают свои места, и Марти поднимается на возвышение со своей речью, он спокоен, глаза сухие, полностью отошел от рыданий в комнате. Он читает текст, скорее всего написанный им во время перевозки тела Суки из Венеции в Нью Йорк, отчего время между смертью и похоронами длилось дольше, чем обычно; и в те пустые, беспокойные дни ожидания прибытия тела дочери Марти пишет этот текст. С Бобби не было много слов. Уилла не смогла ни сказать ни написать ничего, он не смог ни сказать ни написать ничего, этот случай раздавил их до положения немого непонимания, оглушающая кровоточащая печаль длилась несколько месяцев; но Марти — писатель, вся его жизнь состояла в расстановке слов и предложений, параграфов, книг, и единственной ожидаемой реакцией на смерть Суки было написание текста о ней.
Гроб стоит на сцене, белый гроб, окруженный красными цветами, но церемония идет совершенно не по религиозным канонам. Нет официально присутствующего ребе, нет отпевальных причитаний, и все, поднимаясь на сцену для слов, не желают говорить о смерти Суки — нет ничего более, чем сам факт смерти, ужаса смерти. Кто-то играет соло на саксофоне, кто-то играет хорал Баха на пианино, и когда младший брат Суки Антон, покрасивший ногти в красный цвет в память о ней, исполняет без аккомпанемента похоронную версию песни Коула Портера (Каждый раз прощаясь / Часть меня умирает) настолько медленную, настолько меланхоличную, настолько пронизанную болью, что большинство людей к концу песни начинают плакать. Писатели поднимаются и читают поэмы Шекспира и Йетса. Друзья и одноклассники рассказывают истории о Суки, вспоминают, говорят об ее пылающей натуре. Директор галереи, где у нее была та единственная выставка, рассказывает об ее работах. Моррис внимательно слушает каждое слово, каждую ноту и каждый звук, сам с трудом сохраняя присутствие духа на протяжении полуторачасовой церемонии, но самым трудным для него было выслушать речь Марти, смелую и ошеломляющую речь, приведшую его в шок откровенной, жестокой точностью мысли, яростью и печалью, чувствами вины и любви в каждом предложении. За все двадцать минут речи Марти Моррис старается представить себя, рассказывающим о Бобби, о Майлсе, о давно покинувшем мир Бобби и об отсутствующем здесь Майлсе, но он знает, что у него никогда не найдется мужества выйти к людям и выразить все свои чувства с такой откровенной честностью.