Сансет Парк
Шрифт:
С того самого момента они были вместе, все четверо, два родителя и два приемных родителя; и, когда они наняли частного детектива для поисков пропавшего сына, каждая пара оплатила половину затрат, ожидая восемь тоскливых месяцев отчетов, в которых говорилось, что нет прогресса, нет версий, нет поводов для надежды, нет никакой пылинки информации. Моррис быстро пришел к выводу, что Майлс исчез сознательно, но после трех-четырех месяцев Уилла и Корнголд начали сомневаться, постепенно решив, что Майлс мертв. Какой-то несчастный случай, подумали они, возможно — убили, возможно — сам себя, но сказать вслух не решились. Мэри-Ли была агностиком — она просто-напросто не знала. Он мог быть мертв, да, но с другой стороны, у мальчика были проблемы, и случившееся с Бобби его опустошило. Майлс ушел в себя с тех пор, и было ясно, что ему надо много о чем подумать. Убежать, конечно, было глупостью, но, может, что-то хорошее получится, может, пожив, не надеясь ни на кого, прочистит себе мозги. Моррис с таким анализом ситуации не спорил. Наоборот, он нашел, что отношение Мэри-Ли показалось ему достойное восхищения — спокойное, сочувственное и продуманное, не осуждающее Майлса, а скорее пытающееся понять его; он обнаружил, что безразличная, безответственная мать была больше привязана к сыну, чем он мог представить. Если что-нибудь позитивное и случилось из-за исчезновения Майлса, то это было то, что он поменял свое мнение о Мэри-Ли. Они больше не были врагами. Они стали союзниками, возможно, даже друзьями.
Потом позвонил Бинг Нэйтан, и все вновь перевернулось. Майлс работал поваром в чикагской забегаловке, и первым позывом у Морриса было поехать туда и поговорить с ним — не требовать ничего, просто понять, что происходит — но Уилла воспротивилась этому, и после его звонка с хорошими новостями к Мэри-Ли и Корнголду в Калифорнию, те решили встать на сторону Уиллы. Их аргументом было: мальчику уже двадцать один год, и он сам вправе решать свою судьбу; пока он здоров, пока у него нет никаких проблем с законом, пока он не угодил ни в какую психушку, пока он не просит никаких денег, у них нет никаких прав заставить его делать что-то вопреки его желаниям — даже чтобы поговорить с ним, чего он,
Но Моррис их не послушался. Он полетел самолетом в Чикаго на следующее утро, и в три часа дня он запарковал взятый напрокат автомобиль на улице напротив У Дюка — обшарпанной, со многочисленными покупателями забегаловки в неприглядном районе южной части города. Через два часа Майлс вышел из заведения, одетый в черную кожаную куртку (Моррис купил ее ему на девятнадцатилетие) и выглядящий хорошо, очень хорошо, чуть выше и плотнее, чем когда они виделись за воскресным завтраком восемь с половиной месяцев тому назад; и рядом с ним была высокая, привлекательная чернокожая женщина в возрасте где-то за двадцать; и, как только они вышли из дверей, Майлс обнял женщину за плечи, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Это был жизнерадостный поцелуй, такой, какой мог быть поцелуй человека, отработавшего восемь часов и вернувшегося к любимой женщине; и женщина засмеялась от внезапного выплеска чувств, обняла его и поцеловала его в ответ. Спустя мгновение они шли по улице, держась за руки и говоря друг с другом так чувственно и интимно, как могли бы лишь говорить близкие создания, влюбленные; и Моррис просто остался сидеть, застывший на сиденье рентованного автомобиля, не имея никакого желания выскочить и последовать за ними; а через десять секунд Майлс и женщина повернули налево за угол и исчезли из виду.
Так он делал еще три раза, один раз в Аризоне, один раз в Нью Хемпшире, и еще один раз во Флориде, всегда оставаясь незамеченным — парковка у склада, где Майлс загружал грузовик, холл отеля, где сын промчался мимо него, одетый в униформу работника, небольшой парк, где он сидел и видел, как сын читал Великого Гэтсби и потом беседовал с симпатичной школьницей, читающей точно такую же книгу — всегда страстно желая подойти и что-нибудь сказать, всегда страстно желая ввязаться с ним ссору, ударить его, обнять его, обнять мальчика и поцеловать его, но никогда не сделав ничего подобного, никогда не рассказав никому, прячась, видя, как Майлс взрослеет, видя, как его сын становился мужчиной, в то время, как жизнь его самого мельчала, становилась настолько мелкой, что терялся всякий интерес к ней; и эти тирады Уиллы в Экситере, насколько тяжело пришлось ей, его смелой, усталой Уилле, и Бобби там, на дороге, и Майлса нет, и все равно он странным образом полон решимости, все еще полон веры, все еще думает, что развязка истории — еще впереди; а когда его думы становятся слишком тяжелы для него, он старается отвлечь себя детскими фантазиями о переодевании в различные костюмы, маскируясь настолько, что даже его родной сын не смог бы его узнать, демон переодевания в духе Шерлока Холмса, не просто поменяв одежду и обувь, но и само лицо, и волосы, и даже голос — полная трансформация из одного человека в другого; а сколько разных стариков он изобрел за то время, как идея пришла к нему в голову, сморщенных пенсионеров, ковыляющих с тростью в руке, стариков с развевавшимися по ветру белоснежными волосами и бородами, Уолт Уитман в старости, добродушный старичок, потерявшийся и обратившийся к молодому человеку за помощью, и потом, разговорившись, старик предложит молодому человеку посидеть за выпивкой, и потихоньку эти двое станут друзьями; а сейчас Майлс живет в Бруклине, в районе Сансет Парк, неподалеку от кладбища Гринвуд, и ему пришел в голову другой персонаж, ньюйоркец по прозвищу Баночник, из тех старых бездомных, разыскивающих по помойкам бутылки и банки для сдачи в утиль — пять центов за бутылку, пять центов за банку — непростой путь для заработка, но времена сейчас нелегкие и потому не приходится жаловаться; и ему видится, что Баночник — старый индеец из племени мохаук, потомок мохауков, переселившихся в Бруклин в начале прошлого века, тех мохауков, кто переехали сюда, чтобы работать на высотных строительных работах в Манхэттене — почему они, потому что мохауки по какой-то причине совершенно не боятся высоты, они чувствуют себя, как дома, там в вышине и могут танцевать на балках и решетках без малейшего страха или приступа боязни высоты; и Баночник — потомок тех бесстрашных людей, построивших башни Манхэттена, человек со странностями, увы, что-то там с головой, глупый старый одиночка, который проводит свои дни, толкая магазинную тележку в округе, собирая бутылки и банки, приносящие ему пять центов за штуку; и когда Баночник говорит, очень часто он вставляет в свои речи абсурдные, совершенно не к месту, рекламные лозунги, вроде: Пройду милю за Верблюдом, или: Не уходите из дома без этого, или: Выйди за пределы, выйди на связь, и, наверняка, Майлсу будет интересно понаблюдать за человеком, который прошел бы милю из-за Кэмела; и, когда у Баночника закончатся рекламные лозунги, он начнет цитировать из Библии, говоря что-нибудь похожее на: Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится или И что случилось, тому и суждено было случиться, и как только Майлс решит отвернуться и пойти своей дорогой, Баночник приблизится к нему вплотную и закричит: Запомни, парень! Банкротство это не конец! Это начало!
Десять часов утра, первого утра нового года, и он сидит в кабинке кафе У Джо Джуниора, что на углу Шестой Авеню и Двенадцатой Стрит, где в последний раз он виделся с Майлсом почти две тысячи семьсот дней тому назад, сидит, как вышло случайно, в той же самой кабинке, что и тем утром, ест яичницу и поджаренный хлеб с маслом и продолжает разыгрывать в воображении свое превращение в Баночника. У Джо Джуниора — небольшое помещение, простое, прямо-за-углом-по-соседству заведение с пластиковым прилавком с хромированными краями, восемь крутящихся стульев, три стола у фасадного окна и четыре кабинки у северной стены. Еда — обычная, стандартная, приготовленная на жире еда двух десятков комбинаций завтрака, поджаренные сэндвичи с ветчиной и сыром, салаты из туны, хэмбургеры, бутерброды с мясом индейки и обжаренные в муке кольца лука. Он никогда не пробовал луковых колец, но легенда гласит, что один из постоянных клиентов, Карлтон Рэбб, ныне покойный, был так без ума от них, что добавил в свое завещание запись о том, что порция луковых колец должна была сопровождать его в гробу в последний путь. Моррис понимает, что еду в кафе трудно назвать достойной, но при этом у кафе есть достоинства — отсутствие музыки, возможность подслушать какой-нибудь интересный, часто смешной разговор, широкий спектр публики (от бездомных попрошаек до богатых домовладельцев) и, самое главное, это их памятное место. У Джо Джуниора был их местом ритуальных субботних завтраков, местом, куда он приводил сыновей каждую неделю в их детстве, тихими субботними утрами, когда трое их на цыпочках выходили из квартиры, давая возможность Уилле поспать еще час-два; а теперь он сидит в этом месте, в этом зашарпанном заведении на углу Шестой Авеню и Двенадцатой Стрит, возвращаясь к бесконечным субботам прошлого и вспоминая рай, в котором он когда-то жил.
Бобби потерял интерес к походам сюда в возрасте тринадцати лет (мальчик очень любил поспать), а Майлс соблюдал традицию до самых последних дней школы. Не каждое субботнее утро, разумеется, особенно после того, как ему исполнилось семь лет, и он начал играть в детской бейсбольной лиге, но все равно настолько часто, чтобы до сих пор продолжать ощущать его присутствие здесь. Какое светлое юное создание, какое серьезное юное создание, так мало смеха на его печальном лице, но внутри — резвящееся внутреннее веселье; и как он веселился, когда они вместе собирали команды из фамилий и имен настоящих игроков-бейсболистов, полные команды, например, команда-частей-тела с полевыми игроками Билл Хэндс [Руки], Барри Фут [Нога], Ролли Фингерс [Пальцы], Элрой Фэйс [Лицо], Эд Хед [Голова] и Уолт "Без-Шеи" Уилльямс, а на замену — Тони Армас (Арм) [Вся Рука] и Джерри Хэйрстон (Хэйр) [Волосы], или команда-финансов, состоящая из Дэйва Кэша [Наличные], Дона Мани [Деньги], Бобби Бондса [Облигации], Барри Бондса, Эрни Банкса [Банки], Элмера Пенса [Один Пенни], Билла Паундса [Фунт] и Уэса Стока [Акция]. Да, Майлс любил всю эту чепуху, когда был мальчиком, и когда он смеялся, а смех был звонкий и непрерывный, то лицо его становилось красным, и он захлебывался в дыхании, словно невидимое создание щекотало все его тело. Но чаще всего завтраки были негромкими — тихие разговоры об его одноклассниках, его нежелании ходить на уроки игры на пианино (через некоторое время он их бросил), его разногласиях с Бобби, его домашних заданиях, о книгах, которое он читал, об играх Метс и футбольной команды Джайентс, о том, как лучше бросать бейсбольный мяч. Из всех сожалений, накопившихся у Морриса за всю жизнь, была одна, длящаяся очень долго — горечь от того, что его отец не жил долго, чтобы смог увидеть своего внука, а если бы он смог, а если бы каким-то чудом он дожил бы до его подросткового возраста, он был бы бесконечно счастлив увидеть питчинг Майлса, праворукую версию юного самого себя, живое доказательство того, что все время, потраченное им на обучение сына, как правильно бросить мяч, не было потрачено даром, и, хоть Моррис никогда не смог выработать себе руку, он смог передать все отцовские уроки своему сыну, и пока Майлс не бросил в школе занятия бейсболом, результаты были очень обнадеживающими, да даже больше того — превосходными. Питчинг было лучшей позицией для него на поле. Уединение и сила, концентрация и желание, одинокий волк, стоящий посередине поля, и вся игра — на его плечах. Это были быстрые броски фастболы и обманные ченджапы, два броска-питча и бесконечная работа над их техникой, плавное движение, рука выбрасывается вперед каждый раз под тем же самым углом, правая нога уходит назад в самый момент броска, но никаких крученых кервболов и слайдеров — в возрасте шестнадцати лет он все еще продолжал расти, и легко можно было испортить молодые руки чрезмерной резкостью внезапного броска. Он огорчился, да, но никогда не винил Майлса за его уход из бейсбола. Самобичующая печаль по ушедшему Бобби потребовала какой-нибудь жертвы, потому он и бросил свое самое любимое занятие тогда в его жизни. Но отказать себе в чем-то — это совсем не то, чтобы отказаться от этого в глубине своего сердца. Спустя четыре года, когда Бинг отрапортовал о прибытии очередного письма — из Олбани в Калифорнии, рядом с Беркли — тот упомянул о том, что Майлс был питчером в команде любительской лиги и играл против игроков, игравших в студенческой лиге и не пожелавших уйти в профессионалы, но все еще довольно сильных соперников; и он неплохо играл, говорил Майлс, выиграв в два раза больше игр, чем проиграв, и он, наконец, сам научился бросать крученый мяч кервбол. Он продолжал, что Сан Франсиско Джайентс проводили открытый отбор игроков в
Баночник все продолжает думать, вспоминает, пропускает сквозь сито памяти бесконечные субботние утра, когда он ел завтрак здесь с сыном; и внезапно, подняв руку и спросив счет, за пару минут до того, как выйти назад в холодный воздух, он раскапывает из своей памяти то, чему никогда не уделял особого внимания — раскопанный осколок цветного стекла, ярко отсвечивающий кусочек — кладет его в карман и уносит домой. Майлсу было где-то десять-одиннадцать лет. В один из первых приходов сюда без Бобби, лишь двое их, сидящих друг напротив друга в кабинке, то ли в этой же кабинке, то ли в другой, трудно точно вспомнить — в какой, мальчик принес с собой отчет о книге, прочитанной им в пятом-шестом классе, нет, даже не отчет, а небольшой рассказ в шестьсот-семьсот слов, анализ книги, заданной учителем своим ученикам, книги, которую они читали и обсуждали последние несколько недель, а сейчас каждый ребенок должен был написать нечто на бумаге, рассказ о романе, прочитанном ими. Убить Пересмешника, замечательная книга, хорошая книга для подростка этого возраста, и сын хотел, чтобы отец прочел написанное им. Баночник помнит, как напряженно выглядел мальчик, когда он вынул три листа бумаги, четыре листа бумаги из рюкзака, ожидая оценки отца, его первый опыт литературной критики, его первое взрослое задание; и от взгляда сына отец понял, как много работы и мыслей он вложил в это небольшую писанину. Рассказ был о ранах. Отец двух детей, адвокат, слепой на один глаз, написал сын, и чернокожий мужчина, которого он защищал от фальшивых обвинений в изнасиловании, с сухой рукой; и позже в книге, когда сын адвоката падает с дерева, он ломает руку, ту же, что была сухой у невиновного чернокожего — левую или правую, Баночник уже не помнит — и смысл в том, написал юный Майлс, что раны — необходимая часть нашей жизни, и пока ты не был ранен, ты не можешь стать мужчиной. Его отец удивился, каким образом десяти-одиннадцатилетний мальчик прочитал книгу так внимательно, собрал вместе такие разные, неявные части истории и увидел, как образуется из сотен страниц целостная картина, услышал повторяющиеся нотки, такие нотки, которые легко теряются в круговороте фуг и каденций, образующих цельность книги; и он не только был поражен его сознанием, наблюдавшим очень внимательно за такими мелкими деталями романа, но более всего изумило его нутро, в котором родилось такое глубокое наблюдение. До тех пор, пока ты не ранен, ты не станешь мужчиной. Он сказал сыну, что у него прекрасная работа, что большинство читателей, старше его в два-три раза, никогда не смогут написать и половины того, что было в его работе, и только человек с большой душой мог увидеть эту книгу с такой стороны. Ему очень понравилось, он сказал сыну тем утром семнадцать или восемнадцать лет тому назад; и остается фактом то, что он до сих пор тронут мыслями, выраженными в том коротком рассказе; он забирает сдачу у кассира и выходит в холод, и идет, погруженный в раздумьях, и перед тем, как он подходит к дому, Баночник останавливается и спрашивает себя: Когда же?
4
Она приехала в Нью Йорк, чтобы сыграть в Счастливых Днях Самуэла Бекетта. Она будет Уинни, женщиной, закопанной по пояс в Первом акте и по шею во Втором; и она перед лицом испытания, очень непростого испытания, с которым нелегко будет справиться за полтора часа ограниченной сценографии, с монологом на шестидесяти страницах, изредка прерываемым несчастным, почти невидимым Уилли; и она не может вспомнить ни одной роли в прошлом, ни Нора, ни Мисс Джули, ни Бланш, ни Дездемона, чтобы в ней было столько требований. Но ей так нравится Уинни — она очень тронута сочетанием героики, комедии и ужаса в пьесе; и если сам Бекетт в большинстве работ труден, умозрителен, временами не ясен, то язык пьесы настолько чист и точен, настолько прекрасен в своей простоте, что каждое ее слово доставляет ей почти физическое удовольствие. Язык, нёбо, губы и горло — все в гармонии, когда она проговаривает длинные, запинающиеся, бессвязные речи Уинни; а сейчас, когда она, наконец, отшлифовала и запомнила текст, репетиции становятся все лучше и лучше, и в преддверии предварительных прогонов, которые начнутся через десять дней, она надеется, что сможет подготовиться к роли настолько, насколько велики были ее ожидания. Тони Гилберт относится к ней жестко, и каждый раз, когда молодой режиссер обрывает ее из-за неправильного жеста или неверной паузы между фразами, она утешает себя мыслями, что он умолял ее приехать в Нью Йорк, чтобы сыграть Уинни, что много раз он говорил ей, что нет актрисы, которая была бы лучше ее в этой роли. Он относится к ней жестко, да, но и пьеса жесткая, и ей потому пришлось много поработать, даже махнуть на свое тело рукой и прибавить двадцать фунтов веса, которые, она считала, нужны ей, чтобы стать Уинни (Около пятидесяти лет, хорошо сохранившаяся, желательно со светлыми волосами, рыхлая, с открытыми плечами и руками, открытый корсаж, большой зад…); и она провела много времени дома в подготовке к роли, читая Бекетта, изучая его переписку с Аланом Шнайдером, первым режиссером пьесы; и теперь она знает, что бампер это стакан с ребрами, что баст это волокнистый шнур, используемый садовниками, что слова Уинни из начала Второго акта Привет тебе, божественный свет — цитата из Третьей книги Потерянного Рая Мильтона, что зелень бука — из Оды Соловью Китса, и что предрассветная птица — из Гамлета. В каком мире происходит действие — для нее это так и не стало ясным — мир без темноты, мир горячего, бесконечного света, что-то вроде чистилища, похоже, необжитое людьми место очень ограниченных возможностей, очень ограниченной свободы движения; и ей к тому же кажется, что тот мир может быть ни чем иным, как просто сценой, на которой она будет играть; и, даже если Уинни там практически одинока, разговаривая лишь с собой и Уилли, она отдает себе отчет при этом в том, что ее видят другие люди, что есть публика в темноте. Все еще кто-то смотрит на меня. Все еще сочувствует мне. И это мне кажется чудесным. Глаза в мои глаза. Она прекрасно понимает это. Вся ее жизнь была такой и только такой.
Третий день года, субботний вечер, третье января, и Моррис ужинает с Мэри-Ли и Корнголдом в ресторане Одеон, неподалеку от снятых в наем апартаментов в Трайбеке, где они остановились на четыре месяца в Нью Йорке. Они приехали в город прямо перед тем, как он уезжал в Англию, и, хотя они разговаривали по телефону много раз за последние несколько месяцев, они не виделись друг с другом уже очень долго, с 2007 года, кажется ему, а, может, и с 2006. Мэри-Ли только что исполнилось пятьдесят четыре, и их короткий, в постоянных спорах брак сейчас — не более, чем туманное воспоминание. У него нет к ней никаких обид или злости, честно говоря, кроме нежности, но он так и не разобрался в ней до конца — загадочная смесь теплоты и отстраненности, острого ума, скрытого под нахальными, вызывающими манерами, внезапных перемен от доброты к эгоизму, забавного веселья и скукоты (продолжительной иногда), тщеславности и полного безразличия к себе. Увеличенный вес к роли. Она всегда очень гордилась своей узкой, хорошо выглядящей фигурой, всегда боялась излишнего жира в каждом микрокусочке еды, входящим в ее рот, была почти религиозна в правильном питании, но сейчас, ради своей работы, она спокойно выбросила свою диету в окно. Моррис заинтригован этой самодостаточной версией своей бывшей жены, и он говорит ей, что она выглядит очень красиво, на что она отвечает, смеясь и раздувая свои щеки: Большой, красивый бегемот. Но она на самом деле красива, думает он, все еще красива, и, в отличие от актрис ее поколения, она не изуродовала свое лицо косметической операцией или противоморщинными инъекциями только по одной причине, что она собирается работать так долго, как сможет, до самых старых лет, если возможно, и как однажды она шутя сказала ему, Если все шестидесятилетние тетки станут выглядеть, как странные тридцатилетние, кто же тогда останется, чтобы играть матерей и бабушек?
Она занята работой уже долгое время, начиная еще с тех пор, когда ей было около двадцати лет, и нет человека в переполненном ресторане, кто не знал бы, кто она такая, взгляд за взглядом в ее сторону, глаза в ее глаза, но она притворяется безразличной, она привыкла, но Моррис чувствует, что в душе она наслаждается этим — такое молчаливое преклонение никогда не надоест. Немного актеров и актрис смогли оставаться в работе тридцать лет подряд, особенно женщины, особенно актрисы кино, но Мэри-Ли была умна и подвижна, стараясь каждый раз быть другой. Даже во время ранних удачных фильмов, с которых она начинала, она на время оставляла кино, чтобы сыграть на сцене в хороших пьесах, в лучших пьесах, Барда Эйвона и его поздних последователей, Ибсена, Чехова, Уилльямса, Олби; и затем, когда ее возраст перевалил за середину третьего десятка и большие студии перестали делать большие фильмы, она без колебаний приняла приглашения сниматься в небольших, малобюджетных картинах независимых студий (в большинстве своем, продюсированных Корнголдом), а потом, спустя некоторое время, когда она достигла такого момента, что могла начать играть матерей, она перешла на телевидение, став звездой еженедельного сериала Марта Кэйн, Служитель Закона, который и Моррис и Уилла даже иногда смотрели; а за пять лет существования телевизионного шоу ее смотрели миллионы, и с каждым годом она и ее шоу становилась все популярнее. Драма и комедия, хорошие девочки и плохие девочки, быстрые на ответ секретарши и проститутки-наркоманки, жены, возлюбленные и любовницы, певица и малярша, полицейский, работающий под прикрытием, и мэр большого города, она играла какие угодно роли в каких угодно фильмах; большинство из ролей были неплохими, немного неудачных, но никогда не было посредственных, насколько помнит Моррис, и были запоминаемые моменты, тронувшие его точно так же, как когда-то он увидел ее Корделией в 1978 году. Он рад, что она работает над Бекеттом, он считает, что она поступило умно, приняв приглашение на эту опасную роль, и, видя ее сейчас напротив через стол, он удивлен, как эта привлекательная, но абсолютно невыдающаяся женщина с ее переменчивыми настроениями и вульгарной страстью к грязным шуткам, смогла трансформировать себя во стольких запоминающихся и очень разных персонажей, смогла объединить в себе все человечество. Нужна ли особенная смелость, чтобы встать и вывернуть себя наизнанку перед посторонней публикой, или это позыв, необходимость в видении кем-то, полное отсутствие стеснительности, отчего человек занимается тем же, чем и она? Он никогда не сможет провести границу, разделяющую жизнь от искусства. Рензо точно такой же, как и Мэри-Ли, они оба — пленники своих занятий, год за годом они погружаются то в один проект то в другой, оба оставили след в искусстве, и при этом их жизни полны беспорядка, оба развелись дважды, у обоих огромадные способности к жалости к себе, оба совершенно далеки от людей — не потерянные человеческие души, если быть точнее, но очень далекие от всех. Поломанные души. Ходячие раны, с открытыми венами и кровотечением на публике.