Сара Бернар. Несокрушимый смех
Шрифт:
Расскажите мне, если Вы не против, о мадемуазель де Брабанде, которая научила Вас хорошим манерам, и заодно скажите несколько слов о «Вашем» Прусте, ну пожалуйста!
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Дорогой друг,
Пруст? Вы хотите, чтобы я рассказала о Прусте? Что ж, извольте! Он был таким обворожительным… Когда я с ним познакомилась, это был молодой человек, но уже далеко не юный. Высокий, с очень темными волосами и очень бледной кожей, глаза у него были престранные, более странных глаз я, пожалуй, не видела за всю свою жизнь, за исключением разве что глаз Лоти [5] (ах, глаза Лоти!.. Впрочем…). Глаза у Пруста были удлиненные, овальные, сужающиеся к уголкам, наподобие туловища рыбы. Почитайте книги вашей писательницы Колетт [6] на сей счет, она очень хорошо об этом пишет. И в блестящем глазу – зрачок лани,
Ну как, Вы довольны рассказом о Прусте? Ко всему прочему, его отличала изысканная вежливость, удивительная учтивость, ничего общего не имеющая с тем «раболепством», которое ему приписывают. Было в этом человеке, в его осанке, взгляде что-то вроде горделивого одиночества – в хорошем смысле слова. Мне уже доводилось видеть подобное выражение у некоторых великих гениев, но до того, как они были открыты МИРОМ в качестве таковых и не утратили еще этого выражения. Успех нередко отнимает его у них, заменяя умением держать себя или некой скромностью, столь же надменной, но менее приятной на вид.
Хорошо. Забудем Пруста и вернемся к моей дорогой мадемуазель де Брабанде.
Ее задачей было научить меня хорошим манерам, и, думаю, ей это удалось. Известно, что всю жизнь я только и делала, что шумела, капризничала, устраивала сцены и сражалась со всеми, но, насколько я знаю, никто и никогда не мог пожаловаться на малейшую грубость с моей стороны, малейшую вольность в словах или поведении на публике. В Париже, да и в любом другом месте, можно, разумеется, делать что угодно, но при условии, если делаешь это красиво. Думаю, это не новость – ни для Вас, ни для кого другого. Надо быть решительным, вот и все, не извиняться и не жаловаться; угрызения и сожаления – чувства уже сами по себе неприятные, тем более неприятно признаваться в них.
Возвращаясь к мадемуазель де Брабанде и «моей милочке», скажу, что в моей жизни они были ласковыми хранительницами очага, неустанно следили за огнем в камине, не давая разлетаться раскаленным углям, способным поджечь и мое имущество, и мое окружение. Им приходилось очень нелегко, ибо порой я сама становилась опасным источником пожара. Они испытывали ко мне разные чувства: мадемуазель де Брабанде, как верную служительницу избранной ею религии, одинаково интересовали и мои мысли, и мой характер, в то время как «моя милочка» была всего лишь языческой идолопоклонницей, для которой все, что я делала, было хорошо, что бы ни случилось. Одна желала мне только добра, другая – только счастья. Но, думается, обе они любили меня больше, чем я того заслуживала. Они испытывали ко мне такую горячую, такую всеобъемлющую любовь, что порой, это в моем-то возрасте и под землей, мне случается плакать как ребенку, вспоминая их простодушные взгляды, усы одной и гладко причесанные на прямой пробор волосы другой. Они с готовностью могли бы стать ради меня мученицами, впрочем, возможно, частенько так и случалось, хотя и против моей воли, я этого, конечно, не знала и уж конечно не желала.
По правде говоря, я и теперь считаю жестоким и неподобающим то, что меня не похоронили между ними двумя на кладбище Пер-Лашез или где-то в другом месте. С добрыми чувствами «моей милочки» и безупречными манерами мадемуазель де Брабанде мы втроем могли бы кормить землю и насекомых либо
Однако я замечаю, что довольно весело рассказываю о нынешнем своем положении на Пер-Лашез! Хотя этот квартал я никогда особо не любила. Долина Монсо, бульвары были единственным сколько-нибудь продолжительным местом моего пребывания…
Помните, как нас учили в школе:
Призраком без костей я буду лежать под землей,
Под сенью миртовых ветвей я обрету покой [9] .
О! Как все это далеко! Но не будем отвлекаться. Полагаю, что и теперь некоторые темы для шуток в обществе остаются неизменными, как и некоторые определения, вызывавшие хохот греков Античности и распутников Средневековья, усатых господ моего времени и бритых мужчин Ваших дней. Например, слово «горизонталь» в применении к женщине вызывало, должно быть, смех у всех поколений мужчин, последовавших за неандертальцами. «Горизонталь» [10] порой становилось совершенно самостоятельным существительным, но употреблялось исключительно в женском роде, предполагающем некое предрасположение к такой позиции, такой позе, которую объявляют досадной либо, напротив, восхитительной, в зависимости от темперамента.
А вот мужчина, предаваясь тем же чувственным занятиям, что и его подруга, не выдерживает этого определения по самой своей природе. Я, со своей стороны, никогда не слышала, чтобы мужчину, пусть даже одержимого таким предрасположением, называли горизонталью. Горизонтали в мужском роде не существует. По сути, есть два персонажа: есть женщина, она – горизонталь, и мужчина, он – бегун, волокита, то есть мужчина волочится, бегает за женщиной, а она дожидается его.
Это соответствует некой лживой действительности, рассматриваемой как вполне реальная мужским населением. Согласно этой теории, мужчина – более сообразительный, более умный и более активный, чем особа женского пола, он первым догадался встать на задние лапы, мужчина – это животное, ставшее двуногим благодаря своему более развитому уму, он не знал другой заботы, как, едва встав на ноги, бежать к той, для которой и был создан, а у нее, бедняжки, такого скачка сообразительности еще не произошло. Вот так бегун стал волокитой, а женщина осталась горизонталью.
Полагаю, что эта незатейливая теория должна казаться Вам совершенно неуместной, но уверяю Вас, она всегда была неуместной, ее считали неуместной все мои подруги, а особенно Кью-Кью, Робер де Монтескью, один из самых изысканных моих друзей, но, к несчастью, редкий сноб, которого я имела обыкновение мучить, углубляясь в его присутствии в такие нелепые, сумбурные теории, а он терпеть не мог, когда я все это излагала. Как странно, что мужчины, которые любят вас только издалека, не выносят, когда с ними говорят о подобных вещах напрямую.
Словом, я чуть было не поссорилась всерьез с Кью-Кью, когда в конце какого-то ужина, раздосадованный, возможно, моими колкостями и раздраженный смешками моих подруг, он, став вдруг на защиту прав ловеласов, обрушился на меня:
– А разве вам, Сара, встречались мужчины, о которых после проведенной с ними ночи у вас складывалось впечатление, будто это «горизонталь» в мужском роде? Неужели мужчины так низко пали в ваших глазах?
– Не знаю, мой дорогой Кью-Кью! – со смехом отвечала я. – Не знаю, но мне кажется, я всегда спала только с «миссионерами».
Всеобщий взрыв смеха. Кью-Кью сердился на меня за это две недели. Мужчинам-острословам не слишком по душе, когда смеются над шутками кого-то другого. Любительницам пошутить, впрочем, тоже, а скучных мужчин и женщин порой раздражает, причем в совершенно равной степени, если у них за столом оказываются острословы.
Но какое это имеет значение?
Знаю, знаю, что я ухожу в сторону, что я бросаю рассказ о своей жизни и пускаюсь в пустые, не представляющие ни малейшего интереса разглагольствования – и кто знает, не обманываю ли я Вас сейчас, кто знает, не придумала ли я эту историю с Кью-Кью? Да знаю ли я сама? В любом случае, если бы я принимала Вас за женщину, которая добивается от меня правды, я бы тут же отложила перо и сказала бы Вам: прощайте. Я театральная женщина, Вы не забыли? И даже если бы я не работала в театре, так уж я устроена, что правда для меня заключается в правдоподобии и только в некоторых случаях – в истинности.