Счастливый день везучего человека
Шрифт:
А ребята эти все четверо потом погибли… Не было его тогда с ними, лежал в госпитале, скрутила малярия. Их сбили под Веной, Василий когда узнал — проклял все. И жалел, искренне жалел, что не был тогда вместе со своим экипажем.
Неисповедимы, как говорят, пути господни.
…Майские победные дни. Без вина все пьяные были. Палили в воздух, и все не могли поверить, что живы остались. Друзей, до Победы не доживших, поминали. Эх!..
Домой не сразу вернулся, не отпустили сразу. Еще на Дальний Восток прокатился. На «пятьсот веселом» поезде. Нет, не воевать. С самураем уже было кончено. Да вообще Владик, Владивосток, значит, не очень-то запомнился. Остался в памяти, правда, один случай дурацкий. В жарких делах бывали, а тут смешно сказать — чуть не угорел от спирта. Хватанул стакан чистого, хотел, видно, показать кому-то,
А вышло вот что: совсем нехорошая история. Тот самый пароход с красивым названием налетел на японскую мину, аккурат, как прошли Лаперузу. Ночью. И пошли те ребята рыбам на корм, большинство, во всяком случае, как тогда говорили.
Федотыч часто думает про эту историю. Почему их тогда высадили? Почему посадили других? Никто тогда ему не дал ответа на этот вопрос, а теперь-то уж никогда и не даст. Так было…
Потом демобилизовали. А возвращение домой, в родной Горький, стало еще одним праздником жизни. Ведь уезжал на войну худосочным мальчишкой фэзэушником-фазаном, а возвращался бравым сержантом с орденом и звонкими, не успевшими потускнеть медалями, с шапкой белокурых волос, на которых с трудом держалась косо посаженная новенькая фуражка с летной эмблемой. Даже не будь дефицита на мужиков, и то бы не знал недостатка в жарких устремленных на него женских взглядах бравый авиатор. Словом, было ему из чего выбирать. И выбрал. Красивую, ладную, под стать себе. Хорошую, короче, бабу.
И пошла жизнь послевоенная, мирная, стало быть. Пошла, поехала, полетела…
Стал Василий работать на автозаводе — даром что ли всю армейскую службу при технике состоял. Да и «фазанка», законченная в первый военный трудный год, пригодилась. Это все, да большая охота приложить руки к чему-то, что на пользу людям пойдет, дало ему преимущество перед другими, даже старшими по возрасту. Василия сделали мастером. По первости, вроде, все складывалось неплохо в незнакомой, неведомой мирной гражданской жизни. Опять же, здоровьем, вроде, бог не обидел, старые раны, как многих фронтовиков, не мучили, впереди вся жизнь без конца и края. Так в ту пору виделось…
С жильем, правда, не шибко ладно устроилось. Ютился он со своей Марьей в небольшой такой комнатушке. И ладно бы вдвоем, так еще и с тещей, да младшей сестрой жены. А тут сын родился. Многовато, прямо скажем, душ на восемнадцать квадратов. На заводе обещали. Будет, мол, тебе хата. Не в последнюю очередь, заслужил. Повремени только чуток, не гони лошадей. Куда там, Вася не таков был, дурья башка. Вынимай, говорит, и клади сюда квартиру! Молодой был, горячий. И глупый к тому же, что там вспоминать… Сам виноват, короче. Со всеми переругался, перессорился, перелаялся с начальством. И пошел, как сейчас говорят, конфликт. Как трещина по стеклу…
А тут письмо приходит из Сибири от старшего брата. Пишет Иван, что, мол, пятистенник рубит, что жизнь тут вольготная, в Сибири, простор, одним словом. Брата Василий видел последний раз в сорок шестом: оба они тогда приезжали на родину, мать хоронить. Тогда Иван хвалил этот сибирский городок, в котором осел еще до войны. Дышится там, говорит, легко. Иван завербовался туда в тридцать седьмом, уехал после того, как погиб отец. Сразу взял и укатил. А на фронт
Прочитал Василий письмо братово, а сам он в тот день чуть под банкой пришел, с ним такое стало случаться после конфликтов тех самых, и говорит: «Собирай, Марья, манатки, уезжаем отсюда». А Мария уперлась, тоже, видать, с характером была, гордая: «Не поеду! Не могу. Юрка совсем маленький, мать болеет. Куда ж тут ехать?»
Ах, не хочешь мяса?! Ну так грызи кости! И хлопнул Васька дверью. Громко, дурень, хлопнул. Сопляк, нанюхавшийся пороху. Захотел легко подышать сибирским воздухом…
Приехал к Ивану как раз к новоселью. Отгрохал братан домину, простор им с Клавдией и ребятишками. Строй, добрый брат говорит, три стены. Три только осталось поставить — четвертая стоит, чтобы дом получился. И будем соседями — старший брат, младший брат.
Василий круто взялся за дело. Днем работал на механическом — его сразу за своего признали, вечером — дом строил. Своими собственными руками. Через почту помирился с Марией. Пришли к согласию: построит Василий дом, и приедут жена с сыном.
Три стены уже стояли, когда случилась такая вот штуковина. Как это назвать, он и сейчас не знает. Шутка это была, подлость или просто придурь бабы-стервы — не узнает уже никто и никогда. Нет уже давно Ивана на свете, нет и Клавдии, разъехались их дети по стране, разлетелись по белу свету.
Короче, дело было так: написала Клавдия два письма. Одно должно было пойти в Горький, старшей сестре Ивана и Василия (она с четвертого года, самая старшая в семье была из детей), второе — своей сестре на остров Сахалин. Ну и — скажи не дура баба! — перепутала конверты. Полетело горьковское письмо на остров Сахалин, а сахалинское — в тот город, где ясные зорьки. И были, между прочим, в том письмишке сахалинском такие вот стишата «Васька пристройку кончает, три стены стоят. Как закончит, так мы его вытурим. Нечего тут делать, пол топтать». Сестра ему то письмишко переслала…
Василий плюнул на дом недостроенный, повернулся и ушел. Вот так и ушел, ядрена мать. И с тех пор ни разу в жизни ни одного слова не сказал Ивану. Ни разу…
Работать он продолжал на заводе. А жил в каменном карьере заброшенном. Благо лето в Сибири не холодное. Вот так вот наработается досыта, и в пивную. А куда ж еще. Выпьет водки, пивом зальет. И жизнь не такая уж поганая кажется, средство-то проверенное.
На заводе узнали, что он в лесу живет, в карьере, и нашли к зиме комнатушку в бараке. Барак тот на снос шел. Потом, в будущем, когда его снесли, и получил Василий эту самую комнату-берлогу в пансионе многолюдном, по сути, тоже, как он говорил, в бараке. Только на шестом этаже. Зато в самом центре города и «Ландыш» напротив, наискосочек.
Ох и дубарняк же был в ту зиму в ветхом полуразвалившемся бараке! Холодная стояла зима, злющая, натуральный сибирский мороз. Иван приходил, звал его. Василий не сказал ни слова, на порог не пустил брата. Вот какой гордый был, ядрена шишка…
Только водкой и грелся Василий в том бараке, и лечился водкой. Написал жене, приезжай, дескать, устроился более-менее. И к лету Мария приехала, вместе с Юркой прикатила.
Нет, не станет винить Василий в своих бедах жену… А что же случилось все-таки? Сломалось в нем что-то за тот год, за ту лютую зиму, лопнула какая-то пружина в механизме под названием «человек разумный». И нету запчастей к тому механизму, ни по каким блатам не достанешь. Не сломал его фронт, а тут вот сдал в одиночестве — за один только год. Не сумел жить Васька в мирной жизни, не научился. Дернет водяры и говорит только о вылетах боевых, о самолетах, о фугасных бомбах. Берет он свой обшарпанный аккордеон, который купил здесь же по-пьяни, а играть еще в войну немного научился, и бацает — как там Лещенко пел: «Наши сердца, как перчатки изношены. Нам надо много молчать. Чьей-то жестокой рукою мы брошены в эту плохую кровать». Ностальгия заела по самолетам, пулеметам, фугаскам, по… войне. Вот так бывает в жизни. Крутой он тогда дал вираж, закрутил «мертвую петлю». Мария терпела-терпела да не выдержала. Забрала сына и осенью укатила восвояси за Синие горы, к большой голубой реке. А Василий уж тогда по-черному закинул, на всю гашетку. На заводе уже он не работал. Грузчиком стал в ресторане, в магазине, да мало ли еще где и кем?.. «Эх жисть моя, жестянка», — поется в одной песне…