Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник)
Шрифт:
Вдруг я услышал голос, который сразу узнал. Это была она. Я узнал и вздрагивающие пальцы.
Я не видел ее семь лет, то есть видел раза два-три издали, мельком… не мог. Но это было иначе, и я был противен себе, когда видел, и все-таки продолжал мысленно перебирать все наше бывшее и небывшее. Было неестественно видеть ее ноги с узенькими пальцами и знать, что они есть – настоящие и живые, и что на них смотрю не я. Я был обижен, что все это существует. Потом с ее мужем что-то случилось, но я не знал точно. Я не прикасался.
А теперь я боялся говорить, чтобы
Но она с испугом и радостью оборачивалась, звала кого-то, я сообразил, что сына, и спрашивала у меня, что это было за стадо.
Вспомнивши, что ей некуда уйти, я повел ее к своим охотникам, которые развели огонь.
Я с жадностью разглядывал ее лицо, не глядя на идущего с ней рядом мальчишку, но трудно было разобрать, так свет менялся. Но я ловил – трудно было поверить… Кроме того я был страшно взволнован, у меня дрожали ноги и тяжело билось сердце. Мельком я уже успел взглянуть: он был очень похож на нее. У него были те же пристальные и рассеянные круглые глаза.
Она узнала меня, но не казалась ни удивленной, ни взволнованной. Она не отнимала своей руки с длинными пальцами, хотя говорила ровным голосом об охоте. – Все их люди разбежались, а лагерь ее друзей был гораздо дальше, именно там они охотились, а она только поджидала их в стороне. Теперь, наверное, эти слоны нагнали и на них страху. Однако надо искать их.
– Кто эти друзья, кто это такие?
– Это новые знакомые.
– А муж?
– Мужа нет.
– Умер?
– Да, для меня умер.
– Вы одна?
Она промолчала. Вряд ли. Эта дама не умела быть долго одна. Я мог думать что угодно. Она всегда умела соврать.
Но когда мы сидели вместе, после того, как она уложила сына спать, – и это ожидание – только бы скорее, – и проводники заснули, – она держала руки неподвижно, когда я положил свои руки на ее, и не отнимала их.
Я видел, что ей пришлось даже теперь сделать усилие. Она целыми неделями не давала себя трогать. Я понимал, что ее не убудет. Это был такой сволочной характер. Я помнил это мягкое неторопливое движение, когда она сбрасывала мою руку. И я должен был знать, что она даст раздевать себя и меня не будет, и что это уже было. Она тоже знала, что я об этом думаю, и скорее всего наслаждалась. А теперь она не отнимала своих рук.
Может быть, она ничего другого не находила сделать. Ей было неудобно… из благодарности. У меня все это толкалось в груди. Тогда я стал целовать опять ее закрытые веки. Но она была озабочена только тем, чтобы никого не разбудить. Она не отходила от сына. Мне было и невыносимо внутри, и неловко внешне: ты говоришь, а тебе молчат, и ты не знаешь, что о тебе думают.
Она умела помалкивать. Но я уже ловил ту старую полуулыбку, обращенную внутрь, – кончики рта вниз, – улыбку внезапного жестокого самодовольства, которую я ненавидел, так как она тащила меня лизать ей ноги. Я хотел этого, но я боялся. А она не отходила от сына.
Утром в оглушающем стрекотании, сбрасывая воду с листьев, – мы забрались в разлившийся ручей,
Наши вещи несли в лагерь, который нужно было найти. Мы не боялись отстать от проводников, но, кажется, нам обоим хотелось продолжить хотя бы эту ночь – ожидание. Мне минутами так казалось, – что и она, – так хотелось.
Она подчинялась мне без особой охоты, но и это было много. При этом я все-таки боялся, что она вдруг уйдет, и я уводил ее глубже.
Вылезши из воды этого ручья, мы остановились. Она отжала низ платья и я ясно видел ее спину и голые белые ноги. Это было невероятно. Я не переставал ощущать невероятность того, что я могу ее видеть, – я не надеялся, – узкие ступни с тоненькими белыми пальцами, когда она сняла ботинки, чтоб вылить из них воду.
Я хочу удостовериться, что это она. Я обнимаю ее плечи и уткнувшись в ее шею, слышу ее запах. Однако она оборачивается ко мне с насмешливой улыбкой, которая заставляет сдерживаться и ожидать. Да и что мне нужно… Главное – не выпускать ее еще минуту, еще час. Это всегда была главная боязнь и сомнения. Если бы мне когда-нибудь пришла в голову мысль, что она еще и еще захочет быть рядом со мной, я был бы страшно удивлен. Все было поставлено в наших отношениях так, что она может уйти каждую секунду. Поэтому я уводил ее все глубже, не слушая рассуждений о ее друзьях, к которым она должна вернуться. Там ее вещи, а тут все растоптано и попорчено, ни одной пижамы. О сыне она не говорила. Он был с моими охотниками.
Мы спохватились, когда быстро стало темнеть и пошел дождь, стучавший по плоским перепутанным острым стеблям. Пришлось пробивать путь в этой кромешной чаще. Я руками отводил их острия.
Наконец мы выбрались наверх, и я в туманном горячем воздухе разглядел при мутной луне над болотами наш холм и огонь лагеря. Мы подходили к единственной палатке, где уже спал ее сын.
Она повесила простыню на веревку, идущую между стойками.
Жара сгущалась. С бьющимся сердцем я отказался от света. Она, как будто ничего не подозревая, взяла фонарь и пошла туда.
Это опять было невероятно: эта раскрывающаяся стена, это чудо.
Мы обливались потом, дышать трудно. Она должна раздеться. Она вспотела и промокла. И я опять не верил, что она рядом.
Я только что при свете фонаря увидел, что у меня порезана рука, но сразу же забыл об этом. – Я должен был ее увидеть.
Она не гасила. Мне все равно, что это было такое. И все равно, что было раньше. А теперь это могло быть, что угодно: за палатку, за бисквиты и сухари, за деньги. Как я хотел, чтобы это было за деньги. Я был бы спокоен. Конечно, у меня не было самолюбия. Пусть она кто угодно, что угодно, если я ее увижу.