Сципион. Социально-исторический роман. Том 1
Шрифт:
В несколько дней ускоренного марша римляне настигли илергетов. В небольших стычках солдаты Сципиона захватили у врага много скота, которому Публий назначил более славное применение, чем употребление в пищу. Он выбрал длинную, но узкую лощину, со всех сторон ограниченную холмами различной крутизны и высоты, и выпустил туда все стадо. При этом среди погонщиков были равномерно распределены легионеры. Иберы, увидев рогатое ополчение, штурмующее выцветшую на солнце траву, возгорелись желанием вернуть себе утраченное, полагая это тем более справедливым, что римляне предпочитают мясу хлеб, и в беспорядке хлынули на равнину. Внезапная контратака легионеров нанесла им значительный урон, но за счет многочисленности испанцы сдержали натиск и выровняли ход схватки. Однако к этому времени Лелий, загодя засевший с отрядом конницы за холмами, покинул свое убежище, и ударом с фланга его всадники окончательно смяли толпу варваров, лишь немногим из которых удалось спастись.
В
Сципион с готовностью принял вызов, ведь он сам заранее облюбовал место для этой встречи. И безобидная на вид лощина в течение дня постепенно раскрывала свой, угаданный римлянином жестокий характер. Испанцы не смогли разместить на узком участке все войско и в сражении принимали участие только две трети их сил. Таким образом, за счет выбора местности римляне лишили противника численного превосходства. Здесь не было возможности развернуться и коннице. Испанские всадники вынужденно столпились в тылу пехотного строя. Римляне не могли позволить себе подобной роскоши, и Лелий, как и накануне, попытался горами провести свою конницу в обход вражеского построения, но иберы, учтя вчерашний опыт, внимательно следили за окрестными тропами. Тем не менее, Публий дал сигнал к бою, и долина, проведшая в безмолвии тысячелетия, загремела, завопила и застонала хаосом звуков. Варвары, у которых темперамент властвовал над разумом, в пылу сечи забыли о холмах, и все их сторожевые отряды ринулись в лощину. Тогда-то Лелий беспрепятственно проник в тыл неприятеля и обрушился на иберийскую конницу. В тесноте схватки римляне, привыкшие в бою, как и во всех других делах, действовать сообща, плотным строем, имели значительное превосходство над противником. Испанцы очень скоро убедились в тщетности усилий своих рук и в иных условиях давно вверили бы собственную участь ногам, но здесь бегству препятствовал характер рельефа.
Сципион понимал, что стоит ему вступить в настоящее, правильное сражение с иберами, как те побегут и, спасшись таким манером, в дальнейшем будут уклоняться от генерального сражения, затягивая войну до бесконечности, как некогда делал это Газдрубал. Публий мог одержать десяток побед, но не приблизиться к завершению кампании. Такая тактика в стиле Ганнибала, наполненная грохотом литавр холостой славы, не устраивала Публия. Он стремился не побеждать, а победить, и сразу в одной битве вместе с трупами врагов похоронить и войну. Потому, подготавливая столкновение с иберами, Сципион предусмотрел все меры к тому, чтобы не просто одержать верх, а сокрушить противника.
И вот теперь, когда под натиском римлян испанцы перестали думать о борьбе за свободу и занялись поиском путей непосредственно к самой свободе, Сципионова долина, как раз и проявила свирепый нрав, крепко держа свои жертвы и отпуская побежденных только в царство Плутона. Лишь царькам и их свите удалось бежать к стоявшей в резерве трети войска, да и то благодаря тому, что они приступили к этому мероприятию заблаговременно. Рядовые воины погибли. Правда, и римляне потеряли в этой сече более тысячи человек.
После столь жестокого поражения союзники илергетов отвернулись от них, и с кучкой запуганных соплеменников Индибилис и Мандоний возвратились на родину. Сципион направился в их земли, но испанцы, предупредив его намерения, выслали навстречу посольство.
Возглавлял делегацию младший из царствующих братьев Мандоний. Увидев Публия, он бросился к его ногам и обнял колени. Сципион, не поднимая его, отошел в сторону, сел на скамью и предложил гостям сделать так же. Далее Мандоний произнес витиеватую речь, в которой он то мысленно падал ниц перед римлянином, как только что совершил это физически, и обвинял себя, то упрекал свой народ, судьбу, а себя уже восхвалял, то снова униженно пресмыкался и прославлял Сципиона. Он говорил, будто не они, вожди, затеяли этот бунт, а стихийно поднялся весь народ, почувствовавший вкус к свободе после изгнания пунийцев, который и принудил их начать войну. Однако, по его словам, они с братом, хорошо помня оказанное им Сципионом благодеяние, сопротивлялись мятежному духу, как могли, но лишь его именем сдерживали напор неразумной толпы, и только когда разнеслась молва о болезни и даже будто бы смерти проконсула, им, царям, якобы пришлось уступить народу. Вести же о выздоровлении Сципиона оказалось достаточно, чтобы убедить солдат возвратиться в свои селения. А возобновилась война, как он утверждал, лишь после того как народ проникся ужасом грядущего возмездия, напуганный слухами о казни римских бунтовщиков. Изложив все это, испанец стал бить себя в грудь и восклицать, что себе с братом пощады не ждет и сам себя презирает за измену, хотя и вынужденную, но просит Сципиона, взывая к его испытанному
Тон Сципиона был заметно недовольным. Он сказал илергетам, что при первой их встрече они вели себя честнее, теперь же хитрят и изворачиваются, словно перед ними не мужчина, а наивный ребенок или женщина.
— Не надо меня просвещать в том, как вызревают бунты, — укорял он Мандония, — я прекрасно понимаю, кому выгодны волнения и, следовательно, кто их затевает. Не стоит также утверждать, что сразу за намерением растоптать мою могилу, последовало почтительное преклонение предо мною живым. Не убеждайте меня, будто казни за предательство испугалось простонародье, в таких случаях наказывают главарей, а не всю массу, что мы и продемонстрировали. Излишне устраивать экзамены моей честности, великодушию, у меня достаточно средств, чтобы кого угодно убедить и в том, и в другом. Для меня весьма прозрачна вся ваша игра. Увы, не с тем, с чем следовало, явились вы ко мне, не изворотливость вызывает сочувствие, не ложью надлежит добиваться доверия.
Мандоний потупился, потом встрепенулся, велел удалиться своим спутникам и, глядя в глаза Сципиону, сказал:
— Корнелий, я устроил этот словесный маскарад лишь для них, в присутствии соплеменников я не мог говорить открыто. А то, что ты выше нашей хитрости, мне давно известно.
— Ты снова врешь! Мандоний опять опустил взор.
— Что же мне остается делать! — воскликнул он в отчаянии. — Посуди, Корнелий, зазорно ли было нам, воспользовавшись случаем, сбросить иго? Перед тобой мы виноваты, но перед богами и своим народом правы!
— Во-первых, наше верховенство — не иго, надеюсь, вам удастся в этом удостовериться, — спокойно сказал Публий, — а во-вторых, признайся, ведь вы больше думали о расширении собственной власти, чем о благе народа?
Испанец развел руки.
— Ты читаешь в наших душах лучше нас самих… Так загляни в меня поглубже, и ты увидишь, что с нынешнего дня нет в Испании преданнее тебе человека!
— Вот это, пожалуй, прозвучало естественно. Но все же позволь мне день-другой подумать.
— Корнелий, мы привели с собою заложников. Среди них наши жены и дети.
— Похвально, вот довод, который в нынешней ситуации убедительнее всех, перечисленных тобою ранее. Но ты ведь знаешь, что я предпочитаю истинную, добровольную дружбу.
Говоря это, Сципион направился к выходу и сделал знак ликторам следовать за ним. Переступив порог, он вдруг замер, как пораженный нежданной стрелою, пущенной из-за угла. Перед ним была толпа испанцев.
— Кто это? — глухо вымолвил он.
Вопрос был излишен, но ему требовалось время, чтобы прийти в себя от внезапного шока, причина которого еще скрывалась от его разума и мутила душу откуда-то из глубины.
— Заложники, — ответил Мандоний, довольный произведенным впечатлением, отнесенным им на счет внушительности делегации.
Сознание Публия еще плелось в хвосте эмоций, и, когда уже все его существо знало, в чем дело, оно, наконец, произвело на свет одно слово: «Виола». Взгляд Сципиона столкнулся с пристальным взором красавицы, и ему почудилось, будто в разделявшем их пространстве сверкнули искры. Ее глаза лучились каким-то холодным лунным светом, и весь облик казался пронизанным неким привнесенным, чуждым духом. Она очень изменилась. Красота ее расцвела пуще прежнего, но приобрела пряный аромат и стала яркой до бесстыдства. Черты лица слишком резко подчеркивались всевозможными косметическими средствами, завезенными сюда финикийцами с Востока, в фигуре с вызывающей четкостью обрисовались характерные особенности женского тела, отчего линии утратили трогательную девическую нежность; резкость, законченность форм подавила мягкую утонченность. Из богини вдохновения она сделалась жрицей страсти, душа растворилась в плоти.