Сципион. Социально-исторический роман. Том 2
Шрифт:
Публий хорошо знал эту страну. Греция являлась ему в различных обличиях, когда он бывал в Таренте, Массилии, Тарраконе, Сиракузах, в самом Риме и даже в Карфагене, она обращалась к нему с папирусных свитков собственной библиотеки, ораторствовала устами Демосфена, Сократа, Лисия, поучала мудростью самой жизни, запечатленной в исторических трудах Фукидида, Геродота, Ксенофонта и Тимея, пела голосами лирических поэтов и страдала стихом трагиков, она приходила к нему мраморными ногами скульптур, рисовалась взору архитектурными линиями перистиля и портиков, окружала уютом домашней обстановки, украшенной декоративными безделушками. Греция давно сплелась в тесных объятиях с Италией, и Публий сам не всегда осознавал: что в нем латинское, а что греческое. Но при всем том он еще никогда не был в Греции, на той земле, каковой в первую очередь принадлежало это название, не был там, где ключом бил источник удивительной цивилизации, который растекался благодатными струями по всему Средиземноморью.
Однако ознакомиться с Грецией,
Этолия почти не расширила свои владения в ходе кампании Тита Фламинина, и с точки зрения ее жителей это неопровержимо свидетельствовало о коварстве римлян. Вопиющей неблагодарностью казалось им то, что, изгнав из Греции Филиппа, римляне отдали Фессалию фессалийцам, Ахайю — ахейцам, а Этолию — этолийцам, и только. Возмущение обиженных росло не по дням, а по часам. У ненависти, как и у любви, собственная, иррациональная логика: когда легионы Фламинина стояли на Балканах, этолийцы, тыча на них пальцем, подвергали обструкции все миролюбивые заверения римлян, теперь же, с выводом италийского войска из Греции, римляне, в их изображении, сделались еще опаснее. Оказывается, даже самим именем Рим давит на греков так, что они задыхаются, как в неволе. «Уход латинян — всего лишь красивый обман, и в любой момент они могут вернуться, — пророческим тоном вещали стратеги этолийского союза, справедливо полагая, что стоит только им, этолийцам, пойти войною, скажем, на ахейцев, как тут же явятся римляне и водворят их обратно в границы своей прискучившей бесплодной страны. О какой уж тут свободе может идти речь, если нет никакого простора для грандиозных замыслов! Вытрясая из рваного, заношенного слова «свобода» перлы своей пропаганды, этолийцы внушали грекам, что эту самую свободу могут им дать только сирийские завоеватели во главе с Антиохом Великим, который уже осчастливил массированным вторжением немалые области царства Птолемея, а теперь зарится сверкающим добротою взором на Грецию. Готовя общественное мнение в Элладе к покорству пред азиатским агрессором, этолийцы не забывали и о материальной стороне задуманного предприятия, вполне сознавая, что меч тяжелее любого слова, а сарисса острее самого едкого сарказма. Они отправили посольства к трем царям, на чью помощь рассчитывали в первую очередь: к спартанцу Набису, Филиппу Македонскому, ну и, конечно же, к самому Антиоху Великому. Набиса этолийцы уговаривали развязать войну с ахейцами, обещая ему безнаказанность, так как, по их мнению, ради двух-трех ахейских городков римляне, запуганные пропагандой, побоятся ввести войска в Пелопоннес. Филиппа инициаторы очередного передела Эллады призывали к более масштабным действиям, напоминая, что Греция ныне осталась без хозяина, и при этом сулили ему свою бесценную помощь. «Вспомни, царь, что прежде ты сражался не столько с римлянами, сколько с нами, этолийцами, — с самым серьезным видом говорил посол беспокойного народа, — но теперь мы вдвоем, сложив наши могучие силы, обрушимся на презренных итальяшек». И, наконец, Антиоха они торопили воспользоваться глупостью римлян, бросивших завоеванную страну, и поскорее начать переправу войска в Европу, не забывая попутно произносить всякие слова о свободе и справедливости. Стараясь еще более воодушевить его, этолийцы говорили о том, что с ним заодно на территории Греции будут действовать Филипп и Набис, хотя сами цари еще не дозрели до подобного решения, принятого за них этолийцами, и, естественно, непобедимый этолийский народ, а также сообщали конкретные сведения о городах и гаванях, каковые уже сейчас готовы принять его воинов.
Получив такие известия, Виллий и Сульпиций поспешили в Азию в надежде отговорить царя от необдуманных шагов, и Сципион вынужден был последовать за ними. То малое, что Публий успел увидеть в Греции, разочаровало его. Здешние поселения, пришедшие в запустение вследствие бесконечных войн и сопровождающей их разрухи, не шли ни в какое сравнение с городами эллинов в южной Италии и Сицилии. Окружающий ландшафт был столь же скуден красотами, сколь убогими выглядели обиталища людей. А краткие беседы с местным населением расстроили Публия еще больше, чем все увиденное.
Встречи с греками происходили так: сначала, заметив у берегов своей деревушки римское судно, жители всей гурьбою с цветами в руках высыпали к пристани и нетерпеливо спрашивали, не Тит ли к ним пожаловал, затем, узнав, что Квинкция на корабле нет, они в досаде дарили цветы самодовольным чемпионам каких-либо соревнований и начинали разбредаться, но с появлением хорошо знакомых здесь Виллия и Сульпиция, возвращались и весьма дружелюбно, однако без первоначального вдохновения, приветствовали гостей. Имя Сципиона и уж тем более его облик тут не были известны, разве что кто-то когда-то где-то слышал о таком сенаторе. При этом о Ганнибале все были прекрасно осведомлены и считали его лучшим полководцем современности, конечно, после Филопемена
Как ни смешно все это выглядело, Публию стало обидно от такого приема. Он не знал, что здешняя слава Ганнибала — проделки все тех же этолийцев, использующих гулкое, как удар тарана в окованные медью городские ворота, имя в качестве символа ненависти к Риму. Правда, он несколько повеселел после того, как выяснил у Виллия, кто такой Филопемен, которого греки ставили выше Фламинина и Ганнибала. «Местный воевода, преуспевший в их игрушечных войнах», — ответил Таппул Сципиону, и тот познал цену мненьям здешней публики, а заодно понял, что обижаться тут не на кого.
Просеявшись сквозь сито островов Эгейского моря, послы наконец прибыли в Элею — портовый город Пергамского царства — а оттуда двинулись в столицу. Дорога заняла чуть ли не полдня, зато в Пергаме их ожидал пышный прием. Сам царь Эвмен вышел к воротам встречать делегацию дружественного народа. Его окружала представительная группа свиты, смыкавшаяся с толпою простолюдинов, которые собрались здесь, чтобы поглазеть на путешественников, а также на своего царя. Азиатские греки не в пример европейским носили хитоны и плащи, украшенные всевозможными узорами, и оттого масса горожан, сгрудившаяся по обеим сторонам дороги, выглядела забавно и весело. Однако эллинский вкус угадывался даже в этой пестроте и отличал пергамцев от размалеванной в назойливо яркие цвета карфагенской толпы. Под приветственные крики местных жителей римляне вместе с царем проследовали через город к холму, на котором стоял акрополь, и, поднявшись по каменной лестнице, вошли в крепость, где среди храмов и прочих общественных зданий находился царский дворец.
Пергамское царство возникло девяносто лет назад, отколовшись от созданной Александром державы в годину междоусобий диадохов. С тех пор пергамцам удавалось отстаивать независимость в борьбе не только с сирийскими монархами, но и с галлами, обосновавшимися в Малой Азии. Они действовали в содружестве с родосцами и европейскими соотечественниками. Но все эти годы пергамское государство выглядело бельмом на глазу Селевкидов, и не подлежало сомнению, что рано или поздно азиатские владыки подчинят его себе. С приходом к власти Антиоха, обширное Сирийское царство укрепилось и повело завоевательные войны. Одно за другим падали мелкие азиатские государства. Подходила очередь Пергама. В поисках альтернативной Антиоху силы тогдашний пергамский царь Аттал обратился к римлянам. Раз обозначив свои симпатии и антипатии, Аттал навсегда остался им верен. Он добросовестно поддерживал греков и римлян в борьбе против Македонии и в ответ получал от них дипломатическую помощь. До последних дней жизни этот, бесспорно, выдающийся человек был одним из вождей общегреческого движения за освобождение от властолюбивых последователей Александра, и умер он после сердечного приступа, постигшего его во время выступления перед гражданами Фив, когда царь вместе с Титом Квинкцием убеждал беотийцев отречься от Филиппа. После Аттала его трон, а главное, идеологию унаследовал старший сын Эвмен, тот самый, который теперь привел послов в свой дворец, по пути успев раз двадцать заверить их в самых добрых чувствах, питаемых им к римскому народу.
Царь Эвмен вначале произвел на Сципиона очень хорошее впечатление. Это был образованный и опрятный, благородный человек, разбиравшийся не только в международной политике и исконно царской науке дворцовых интриг, но также в философии и искусствах. Он в первый же день показал гостям богатейшую библиотеку и коллекцию собранных им картин и скульптур, а потом принялся увлеченно рассказывать о планах по реконструкции библиотеки и строительству новых храмов на акрополе, которые должны были стать всемирными шедеврами архитектуры. При его дворе обитали десятки художников, поэтов, философов, математиков и врачевателей. Благодаря его заинтересованной поддержке, в городе процветали науки и искусства. В театре, расположенном на склоне холма акрополя позади дворца, редкий день не было спектаклей.
Публий нигде не видел столь интенсивной культурной жизни, как в Пергаме, и потому он с интересом беседовал с Эвменом, сумевшим создать в своем государстве такое духовное благополучие. Царь испытывал ответную симпатию к Сципиону и был рад знаменитому собеседнику, способному оценить его достижения. Правда, Эвмен охотнее говорил об искусствах, нежели о политике, в первую очередь он принадлежал эстетическому миру и уж потом рассудочному. Царь любил все красивое: живопись, музыку, изваяния атлетов и богов, колоннады храмов, женщин, сияющие солнцем небеса и открывающиеся с дворцового холма пейзажи садов и полей его подданных, простирающихся до горизонта; он любил все вкусное: мясо под экзотическими соусами, блюда из редких рыб, персидские фрукты, родосское вино и опять-таки женщин, точнее, женские ласки. Но когда наступал черед деятельности ума, он снова оказывался на высоте и умел разобраться в любых политических проблемах. Эвмен так же, как и его отец, постиг суть римлян и незыблемо верил в них, несмотря на любые сюрпризы судьбы и злостные речи недругов. Эта вера являлась гимном его идеологии и хребтом политики, в ней заключалась его сила.