Сегодня и вчера
Шрифт:
Василий возразил круто и решительно:
— Аркадий, я ведь в политическом отношении не окончательный, понимаешь, пень. Я отличаю все-таки свинарник в три свиньи от завода, принадлежащего миллионеру. Одно — сто корней смородины, другое — сто миллионов в банке. Разница!
— Никакой! И куча дерьма — дерьмо. И крупица его не конфетка. Природа одна и та же. Послушай, уж если начали. Договорим уж до точки. Мы же не чужие люди с тобой…
— Я готов. Говори.
Баранов сел на осиновую чурку, валявшуюся подле прудика, затем продолжил:
— Вася!.. Ты только
— Это уже интересно! — заметил Василий, усмехаясь.
— Интереснее будет дальше, Вася. Капитализм не бывает без эксплуатации человека человеком… Разве ты или, лучше скажем, твоя теща не эксплуатирует хоть в какой-то степени труд Прохора Кузьмича и его жены Марфы Егоровны? Или, ты думаешь, работа двух стариков на этих плантациях — всего лишь некоторое вознаграждение за то, что они живут в твоей садовой будке? Василий, ты подумай до того, как начать спорить со мной. Я скажу больше… На этом участке порабощается и Лидочка.
— Дочь? Отцом? Ну, знаешь, не будь бы ты мне…
— Погоди, Василий. Сердиться будешь потом. Мы сегодня или разойдемся, или поймем друг друга. У Лиды десятичасовой рабочий день. Она работает даже в воскресные дни. Козы — на ней. Свиньи — на ней. Да еще всякие окучки, прополки… Посмотри мне в глаза, Василий!
Василий посмотрел в глаза Баранову и признался неопределенно:
— Да, это не кругло.
— А с Иваном кругло? Он-то вовсе ничем не пользуется в этом доме, если не считать, что ты ему иногда разрешаешь прокатиться на твоей машине. А сколько ему приходится ишачить после работы на заводе!
— Он же делает это от души. Никто его не заставляет. Он же любит меня…
— Тем хуже. Серафима Григорьевна эксплуатирует и это святое чувство твоих детей.
Ожеганова, услышав свое имя, появилась на крыльце.
Разговор прервался. Она пригласила их к завтраку.
XXXIX
Воскресный завтрак, как никогда, был обилен, вкусен — и демократичен. Пригласили Копейкиных. Серафима Григорьевна чувствовала, что Баранов не уедет из этого дома просто так. И она всячески старалась хотя бы немного расположить его к себе. Даже раздобыла огромных ключевых раков и сварила их в молоке с пивом.
Размолвка Баранова и Василия требовала того или иного разрешения. Друзья пошли в березняк, чтобы им никто не мог помешать закончить разговор.
Баранов потерял словесную нить разговора, но не была потеряна его суть. Он стал говорить до того, как они нашли и полянку.
— Ну пусть твоя теща, ставшая рабой наживы, судорожно цепляется за каждую травинку, перегоняя каждый черенок смородины, каждый отпрыск крыжовника в деньги. Пусть цветы для нее цветут только деньгами и пахнут алчностью. Пусть. Горбатого исправляет только могила. Но ведь горбиться начал и ты…
— Я?! —
— Изволь. Чем вызвана твоя охота на хоря? Охотничьей страстью или желанием весело провести ночь? Нет, она была вызвана чувством собственности. Желанием оградить свой курятник, свою курицу… Велика ли цена этой курице? Во что обошлась она твоему народу, твоей стране? Ты лучше знаешь, сколько стоят недоданные вчера семилетке триста пятьдесят тонн стали.
Василий молчал.
— И правильно делаешь, что молчишь. Тебе нечего возразить. Ты уже запутался в этих цепких мелкособственнических сетях. Ты уже тянешь назад свой цех, хотя этого тебе никто еще не сказал в глаза.
Баранов говорил громко, как однажды на фронте клеймил труса, притворившегося контуженным. Глаза Баранова жгли. Слова били. Больно. Безжалостно.
— Ваш главный инженер посоветовал тебе остаться один на один с самим собой. Остаться и подумать о случившемся. Но ты же ищешь виноватых в курятнике, а не в себе. Ведь не кто-то соорудил этот курятник, а ты. Ты погубил плавку не по чьей-то вине, а по своей. И тебя нужно было за это судить. Исключить из партии, если бы ты в ней состоял…
— Я всегда был с партией, — огрызнулся Василий, — и меня ничто не разъединяло с ней!
— А старая ведьма? — спросил Баранов. — Или тебе кажется, что эта твоя ферма украшает коммуниста? Укрепляет его идейность? Его преданность великому ленинскому учению?
— Да что ты, понимаешь! — огрызнулся Василий. — Если уж на то пошло, не было такого партийного постановления, которое запрещает строить, возводить, разводить, выращивать и все такое.
— Но разве было решение или хотя бы чья-то партийная рекомендация — обрастать, стяжать, огораживаться и отгораживаться, подрабатывать частным образом?.. Или, может, было нечто похожее?
— Не было, — ответил Василий. — Только зачем же палить по воробью? Один ли, понимаешь, я… Ты оглядись — увидишь и не такое.
— Но ведь речь-то сейчас идет о тебе, Василий. От того, что у Ветошкина крысиное предприятие или у какого-то Матрешкина прибыльный загородный дом со сдачей комнат, ты-то от этого не становишься светлее. Я же говорю с тобой как с человеком, которому я хотел дать рекомендацию в партию. А ты киваешь на других… Я думаю, о них в свое и, наверно, не столь далекое время позаботится советский закон, а может быть, появятся и другие выразительные морально-этические документы… Что ты скажешь на этот счет?
Помолчав, Василий вдруг поднял глаза на Баранова и признался:
— Да, я, кажется, Аркадий, маленько того…
— Маленько ли? — перебил его Баранов. — А не слишком ли? Вспомни то утро, когда ты бросился на десятилетних удильщиков. Как коршун. Как зверь…
— Ну, это уже перехлест, Аркадий. Ну зачем же, понимаешь, такие слова?
— Перехлест? Я никогда не забуду, как ты швырнул в них метровым колом. И мог поранить их, как ту же Шутку. Не ради ли счастливой жизни и этих мальчиков ты воевал, умирал, истекая кровью на минном поле? Ведь не за свой же пруд с карпами сражался ты в Отечественную войну?