Сельва умеет ждать
Шрифт:
Нет, лейтенант, не жена твоя дура. Сам ты дурак.
Свеликодушничал. Пожалел соперничка, гуманист гребаный.
Ох, повернуть бы время вспять да знать обо всем заранее – не ттаем бы ткнул, зубами б кадык вырвал…
Ничего. Не мир тесен, прослойка тонка. Еще встречу урода. И порву. И Гдлами вызволю. А уж тогда – точно в охапку. И на Землю. Хватит играть в Чингачгука. В индейских войнах победителей не бывает.
Только без глупостей. Никаких блицкригов. Никаких бросков на Дгахойемаро. Может, Проклятый только того и ждет. Он, конечно, козел, но совсем не дурак. Считать умеет. Значит,
А Гдлами выдержит, она умница.
И Дмитрий тоже выдержит, что бы ни клубилось перед глазами.
А потом…
Тропу под ногами заволокло алым туманом.
Ре-зать!
Ре-зать!!
Ре-зать!!!
Иначе эта мразь заполонит всю Твердь. Нельзя человеку жить без запретов, ни дикарю, ни гуманисту. Название – дело десятое. Хоть дгеббузи, хоть Конституция. Не зря же Дед, чертыхаясь, лично вписал в Основной Закон Федерации статью пятую, ограничивающую власть Президента статьей первой, провозглашающей Президента умом, честью и совестью Галактики…
Вдох-выдох.
Вдох-выдох.
И голос Н'харо:
– Очнись, нгуаби. Пришли!
Сумерки уже сгустились в ночь. Но Кхарьяйри, залитый пляшущим светом факелов, не спал. Единым вздохом встретили толпящиеся у ворот люди измотанных двойным рывком урюков. Расступились перед носилками в голове колонны, пропуская в родное селение тело Мудрой. И, вновь сомкнувшись, двинулись вслед за воинами, к мьюнд'донгам.
Тяжелая, гуще смолы и плотнее войлока, тишина висела над поселком; шорох накидок и шарканье подошв угасали в ней.
Толпа густела. Было в этой людской массе нечто необычное, и Дмитрий не сразу угадал – что, а потом, поняв, поразился: мужчины-Кхарьяйри, такие важные, уверенные в себе, взглянув на носилки, робко отступали в полумрак, зато женщин, которым нечего делать на улицах ночью, становилось все больше, и все они были простоволосы, но отцы, мужья и старшие братья даже не пытались одернуть бесстыдниц. И чем ближе подходила к площади скорбная процессия, тем отчетливее разливался в нежном ночном воздухе кисловатый, скребущий гортань запах мертвого дыма.
Выходя из хижин, женщины Кхарьяйри, не сговариваясь, заливали очаги.
– Что происходит, Н'харо? – Дмитрий повернул голову к сержанту и поперхнулся: громоздкий Убийца Леопардов был сейчас раза в полтора меньше себя обычного; он съежился и, казалось, усох, как нашкодивший мальчишка, схваченный матерью у ополовиненного кувшина с медом.
Н'харо зашевелил губами – так тихо, что, несмотря на абсолютное беззвучие, нгуаби с трудом разобрал:
– Эта ночь – ночь Нгао, женской ненависти. Завтра все будет, как всегда. Но сейчас – молчи.
У невысокого помостика перед большим мьюнд'донгом толпа остановилась. Бережно опустив носилки с разбухшим старушечьим трупом на утоптанную землю, урюки отошли прочь, а на помосте появилась высокая статная женщина; отблески факелов делали ее лицо то совсем девичьим, то взрослым, умудренным жизнью, то бесконечно дряхлым. Черные и длинные, почти
– Здравствуй, подружка Уточка, – сказала женщина, и в голосе ее не было скорби, словно та, на носилках, просто спала. – Вот ты и вернулась домой. Кхарьяйри гордится тобой, Мудрая. Но обожди немного, у нас будет время проститься. А сейчас, – она не повернула головы, но было понятно, к кому она обращается, – мы хотим слышать бывших в Обители.
Убийца Леопардов подтолкнул М'куто к помосту.
Тот, помедлив было, кивнул, скрипнул зубами и, подпрыгнув, встал рядом с черноволосой.
Дмитрий не вслушивался в сбивчивый рассказ Следопыта. Он знал о найденных телах и пропавшем Вожде, о воинах из Бвау, поспевших к Обители раньше людей нгуаби, о шестерке урюков, растоптанных и заколотых подлыми дгеббе, о двали с обожженными лицами и о перепуганном найденыше, все еще сидящем на плечах сержанта. Если честно, больше всего ему сейчас хотелось спать, может быть, слегка перекусив перед этим. Чтобы завтра голова была холодной и ясной. Но в эту Женскую ночь – или как там сказал Н'харо? – фуршета, кажется, не будет.
Вот и Убийца Леопардов двинулся к помосту и бережно передал молчаливого малыша в руки валькирийской валькирии.
– Не бойся, маленький, – сказала она ласково. – Здесь ты дома, тебя никто не обидит. Скоро придет папа и заберет тебя домой. Твою маму убили, да? Это очень тяжело. Но ты мужчина. Постарайся рассказать нам, кто это сделал, и мы накажем обидчиков твоей мамы.
М'куто что-то шепнул ей на ухо. Еще раз погладив мальчонку по макушке, женщина вгляделась в толпу.
– Почтенный Глаглатлапупла! – звонко позвала она. – Где ты? Нам нужна твоя помощь!
Смешно подскакивая, к помосту приблизился крохотный старичок в жреческом мпули с калебаской и травяной кисточкой в руках.
Квакка вздрогнул. Теплые капли, брызнувшие с кисточки на лицо, склеили ресницы и тронули губы приторной сладостью. Он непроизвольно облизнулся и вдруг почувствовал, что молчать дальше не сможет. Говорить по-прежнему не хотелось, но слова сами рвались с языка. Однако Лягушонок уже совсем не боялся. Ведь все эти тетеньки – и приласкавшая, и смотрящие снизу вверх – жалели его. Они были такие добрые, такие красивые в своих накидках из длинных волос, а дедушка в желтом так забавно угугукал и приплясывал…
Но самое главное – умный Квакка недаром молчал и думал всю долгую дорогу в этот большой поселок. Теперь он знал не только, о чем говорить, но даже то, что говорить нужно тоненьким голоском, изредка всхлипывая.
– Я… Меня… Мы с мамой пришли к тетям в зеленой одежде, чтобы они вынули из меня злую рыбную косточку… – всхлипнув, начал он тонким голоском. – И старая тетя в шапке с перьями прогнала косточку, и я сразу захотел спать… – Это, кстати, была чистая правда, только случилось все не нынче, а прошлой весной и косточку из горла вынула бабушка. – А потом мама закричала, и я проснулся, – Квакка опять всхлипнул, – но она велела мне лечь и накрыла меня тяжелой циновкой… А потом тети тоже начали кричать, и мне было страшно…