Семь незнакомых слов
Шрифт:
Когда нас занесло на Остоженку, мне вспомнилась славная эпопея с Петровичем. Везде, где бы мы ни гуляли, недвижимость по определению стоила ого-го — центр он и есть центр. Но здесь мне вдруг захотелось показать себя человеком, не лишённым практической хватки. Со знанием дела я сообщил спутнице: в этом районе страшно дорогие квартиры. И совсем не ожидал, что моя девушка не то вспылит, не то расстроится: её неприятно поразила моя, вырвавшаяся из-под спуда, меркантильность.
— Я гуляю с вами по любимому родному городу, а вы, оказывается, всё это время прицениваетесь и только и думаете, как бы мою Москву подороже продать!
— Подлец и негодяй, — подсказал я. — Гнать меня из Москвы на пушечный выстрел!
— Разве
— М-м… Не совсем.
Так Клавдия узнала о звёздном часе моей риэлторской карьеры, имевшим место быть как раз в здешних в кварталах. Акцент в ностальгическом экскурсе делался не на приличном куше, который нам тогда удалось заработать, а на высококвалифицированной юридической помощи коренному москвичу Петровичу, который без нас мог лишиться наследного имущества. Для убедительности — вот уж не думал, что когда-нибудь пригодится! — я поведал о детстве Петровича в арбатских переулках, как бы подразумевая, что, речь в широком смысле идёт о дальнем Клавином родственнике.
Самой причудливой причиной раздора стал роддом имени Грауэрмана. Появление на свет в этом не особо заметном здании на Новом Арбате — верный признак коренного москвича (узнал я). Разумеется, моя девушка родилась именно в нём. И не только она, но и её родители, и даже бабуля. Первому факту своей биографии Клава, похоже, придавала какое-то специальное и притом немалое значение.
— Здорово, — брякнул я. — А меня вот в капусте нашли.
В последний момент в шутку прокралась ирония.
— Я сказала что-то смешное? — лицо Клавы вдруг приобрело вид строгой учительницы: брови сошлись у переносицы, губы поджались. В знак холодности она высвободила руку из-под моего локтя.
— По-своему трогательно, — пожал я плечами. — Что вы все родились в одном здании, имею в виду. Но, честно говоря, не очень понимаю, в чём тут предмет гордости. Раньше крестьяне поколениями рождались в одной и той же избе, и? «Коренные москвичи», «некоренные москвичи»… Копни на три-четыре поколения вглубь, максимум на пять-шесть, и обнаружишь тех же приезжих. Знаете, на что это похоже? Сейчас какое-то поветрие: кинулись дворянские корни у себя искать. Были обычные советские люди, а теперь кичатся: мы — дворяне! Какие вы, спрашивается, дворяне, если царского Двора давным-давно нет? Или мода у новых богачей — титулы покупают. Вырос в какой-нибудь «хрущёвке», денег нахапал и воображает, что теперь он — барон. А на деле — простофиля. Ему красивую бумажку с гербом впарили за бешенную сумму, и он всерьёз считает себя ровней какому-нибудь австрийскому барону с родословной от двенадцатого-пятнадцатого века. А тот его и в лакеи не возьмёт — не говоря о чём-то большем. Лучше бы эти деньги на бедных потратил.
Моё объяснение Клаву не убедило: она продолжала хмуриться.
— Это совсем другое.
— Не обижайтесь, — произнёс я миролюбиво. — Просто первый раз встречаю патриотизм родного роддома. Родной двор, родная улица, родной город — тут всё понятно. Их хорошо знаешь, любишь, с ними связано много воспоминаний. А что можно вспомнить о первой неделе в роддоме?
Исследовав моё лицо не то скептическим, не то сочувственным взглядом, моя девушка решила быть снисходительной:
— Вам не понять, — она снова взяла меня под руку.
— Согласен.
Больше всего мне нравилось бродить по Китай-городу, где Москва напоминает, что когда-то её построили на холмах: улочки и переулки катятся вниз, вздымаются вверх, ни один дом не похож на другой, и разные эпохи перемешаны, как абстрактная мозаика. Так и едешь, не спеша, в машине времени. Останавливаешься у высокого длинного строения конца 1920-х, имеющего вид буквы «Г», и гадаешь: этот поворот здания под прямым углом — к чему? И отчего торец короткой части имеет закруглённую форму, что конструктивизму не свойственно? Толи таков замысел архитектора, именно так видящего жильё для людей нового социалистического
В Китай-городе Клава показала мне Морозовский сад. Поднимающийся вверх по склону к купеческому особняку в стиле модерн, очерченный с трёх сторон переулками и возвышающийся над ними, он показался мне крохотным полуостровом, омываемым морем суетных дел. Спокойный и отстранённый, как пост наблюдателя. Я сразу понял, что заполучил одно из любимых московских мест. Через год, два, три сюда можно приходить и вспоминать нашу Игру — с Клавдией ли, без неё ли — как получится.
Мокрая снежная каша на улицах Москвы сменялась гололедицей, гололедица — мокрой снежной кашей. При «каше» моя девушка перед входом в метро и кафе теперь послушно выставляла вперёд правую, затем левую ногу, и я протирал её ботинки губкой. При гололёде, когда мы, ухватившись друг за друга, осторожно семенили по переулку, мне вдруг открылась метафорическая сторона переживаемого периода: ещё никогда моё положение не было столь скользким, и ещё никогда я не был так счастлив.
— У нас с вами ледовый месяц, — открыл я спутнице, когда удалось выйти на относительно безопасный участок. — Как медовый, только круче. Согласны?
— Хм. В этом что-то есть.
— Точно говорю вам: круче, — упрямо повторил я.
На этот раз Подруга Гения проявила покладистость: ей не с чем сравнивать, но «ледовый месяц» звучит неплохо — точно и по-особенному.
Из-за зимы прогулки длились относительно недолго — минут сорок, от силы час. А когда пришли крещенские морозы, небо расчистилось от хмари, стало безупречно голубым, и на нём вновь заблистало солнце, — казалось, по такой красоте только гулять и гулять, — нас и вовсе хватало минут на двадцать. Потом мы бежали отогреваться в ближайшую кафешку. Временами меня уносило в мечтания: здорово было бы вот так же гулять, но только весной или летом, когда тепло и зелено, а на Клаве — лёгкий сарафан, с открытой шеей, открытыми плечами, голыми коленками, и она вся такая милая и близкая — вся такая девчонка-девчонка. При зимней одежде моё умиление, в основном, сводилось к выступающей из-под края шапки чёлке — она делала лицо моей девушки более трогательным и беззащитным что ли.
Однако, предавшись невинному сослагательному наклонению, я незаметно уплывал за запретные буйки — в настоящее путешествие вдвоём. Лучше всего на автомобиле, чтобы видеть всё подробно и останавливаться там, где захотим. Однако и самолёт не возбраняется. Вот Сева с Растяпой — порхают из города в город, и ничего, довольны. Ближайшим летом у нас вряд ли получится, но следующим…
Хао-пара, к слову, уже переместилась в Венецию, откуда Севдалин передавал привет «из самого мокрого музея в мире», а Растяпа, не парясь поиском новых формулировок, сообщала, что итальянцы, как и греки, живут в сказке, а Венеция — «сказка внутри сказки». Заодно меня посвящали в дальнейшие планы: раз уж оказались в Италии, надо побывать во Флоренции, Милане и на Сицилии. А потом — нет, не Вена, нет, не Париж, нет, не Лондон. Не Барселона и не Лиссабон. Гоа. Созвучно хао. К тому же в январе европейская погода ни то, ни сё — ни зима, ни весна, а им уже хочется жаркого солнышка и тёплого моря. Слыхал ли я, что Васко да Гама — не только известный путешественник, но и город в Индии?
Очередное хао-послание неожиданно породило неприятную догадку. Я представил, как рассказываю друзьям-предателям о своей теперешней жизни, подразумевая, как прекрасно без них обхожусь, о Подруге Гения, эссе и Игре, которые, конечно же, намного круче, чем заурядный галоп по Европе, и их реакция меня не обрадовала. «Это хао», — сказал воображаемый Севдалин. «Чистейшее хао», — подтвердила воображаемая Растяпа. И сколько я ни твердил им, что моя девушка не имеет никакого отношения к хао, нечего её сюда припутывать, они только посмеивались.