Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Шрифт:
— Сбереги, коли жалко, — сказал Евдоким.
— Как сберечь? Думал я об этом, а придумать ничего не мог.
— Хочешь, подсоблю? По-братски.
— Ты? Не шуткуй, Евдоким.
— Я сурьезно. И сделаем мы это вместе.
— Как?
— Очень просто. Подкараулим строителей, когда они зачнут двигаться к холмам на своих машинах, — пояснил свою мысль Евдоким. — Выйдем навстречу, встанем перед холмами, поднимем руки… Ни за что не пройдут! Не станут же нас давить колесами? Ну как? Хитро я придумал?
— Никуда не годится твоя хитрость. Машины не остановить — сила!
— А
— Пустая затея!
— А все ж таки надо попробовать.
— Зачем? Выбрось из головы эту затею.
— Ну, тогда извиняй, ежели что не так. — Евдоким поднялся, натянул старенькую кубанку на свою кудлатую голову. — Поплетусь до хаты, Варюха ждет. Пообещался сходить к тебе на минуту и засиделся.
«Грудью встать супротив машин? И придумал же такое, бородач! — думал Василий Максимович, взглядом провожая темневшего в лунном свете Евдокима. — Нет, машины грудью не остановить. Тут нужна иная сила. Видно, придется податься к Солодову. Не хотелось беспокоить человека, а придется. Другого выхода нету».
Через некоторое время он оседлал мотоцикл и умчался, кинув косую, подпрыгивавшую обочь дороги тень. И вот уже резкий, как частые винтовочные выстрелы, треск мотора оглушил улицу, по-над плетнями потянуло гарью, со дворов с лаем выскакивали собаки. Василий Максимович и ночью любил быструю езду, гнал машину так, что следом вспыхивала строчка сизой от лунного света пыли. Подъезжая ко двору, он издали увидел жену — она открывала ему калитку.
— Мать, как же ты узнала, что я еду? — спросил он.
— Тебя слышно за десять верст, — ответила Анна Саввична. — Шумно ездишь, баламутишь станицу. Чего-то сегодня задержался?
— Свернул к холмам, а тут подошел Евдоким. Вот мы посидели, потолковали.
Она не спросила, о чем толковали братья, сидя на холмах, ибо свое у нее было в голове, и она сказала:
— Новость у нас, Вася.
— Что такое?
— Эльвира и Жан отделились от нас, еще утром перебрались в свое жилище. Ничего, комнатушка собой славная, светлая, и при ней кухонька, чуланчик, кладовочка. Жить можно. Сам Барсуков заходил, проведал новоселов. Домишко новый, красивый, в нем поселилось шесть семейств.
— От Гриши есть весточка?
— Что-то не пишет наш Григорий Васильевич. Людмиле Литвиненковой, слыхала, пришло письмо.
— Знать, Людмила ближе и роднее.
Анна Саввична подождала, пока муж вкатывал во двор мотоцикл, потом сказала:
— Поехал бы сам к Грише, проведал бы, а заодно и у Дмитрия побывал бы.
Василий Максимович ставил машину на подсошки, молчал.
— И еще у нас есть новость, — сказала Анна Саввична.
— Что там еще?
— Приехали Степа и Тася.
— В гости?
— Насовсем.
— Так, так… Одних детей провожаешь, других встречаешь. Что это Степан так быстро возвернулся в станицу?
Анна Саввична не успела ответить — помешал Степан. Он вышел из хаты и направился к отцу. В той же давно облинявшей, побелевшей на плечах гимнастерке, затянутый армейским ремнем, в сапогах, он остановился перед отцом, как солдат перед командиром, поздоровался и спросил:
— Еще не устаете, батя?
— Покуда не жалуюсь. Степная житуха для
— Не знаю, — смущенно глядя на Степана, ответила Тася. — Как Степа решит, так и будет.
26
Василию Максимовичу хотелось поговорить с сыном один на один, без свидетелей. После ужина, поднимаясь из-за стола, он сказал, что пойдет со Степаном покурить. Они вышли во двор, уселись на низеньких стульчиках под осокорем, как под шатром, и задымили сигаретами. Долго молчали, не знали, с чего начать разговор. А над двором стыла ночная тишина, и только неуемные сверчки, казалось, под самым ухом насвистывали свою нескончаемую, по-осеннему унылую мелодию да где-то далеко-далеко, возможно, на другом конце Холмогорской, одиноко пиликала гармонь. И та же ярколицая луна, которая недавно сторожила холмы, теперь по-хозяйски осматривала двор Бегловых.
Неизвестно почему, Василий Максимович вдруг начал рассказывать о том, как в «Холмах» убирали хлеб. Старик нарочито расхваливал работу свою и своих помощников, особенно Тимофея Барсукова, сказал, сколько кто намолотил зерна и сколько заработал. Степан слушал из вежливости, не понимая, зачем ему надо знать об этом.
— Идет красавец, а перед ним стена из колосьев, они кланяются ему, ложатся под косогон и плывут, плывут по брезенту, как по воде. Барабан не поспевает глотать их, гудит аж со стоном, а над соломотрясом курчавится рыжая пыльца. Горячая это пора, сынок! Весь день под солнцем, так тебя поджарят лучи, так прокалит сухой, горячий ветер, что к концу смены с ног валишься, спишь как убитый, упав прямо на еще теплую солому и укрывшись черным небом. Хорошо! А поднимешься на зорьке и, чтобы быстрее слетел с тебя сон, сунешь голову в кадку с водой, умоешься — и снова на комбайн. Хлеб! Сколько отдается ему труда, и каждый год он приносит нам радость!
— Красиво, батя, говорите, прямо художественно. Только зачем? — Степан ногтем сбил с сигареты золу. — Или меня вздумали агитировать?
— Агитировать-то тебя я малость припозднился, — грустно ответил отец. — Да и не только тебя. Шестеро вас у меня, и все вы уродились чересчур грамотными да самостоятельными. Обходитесь без отцовской агитации. Вот и Гриша сам себя сагитировал. Будто и клонился в мою сторону, видно, так, из жалости к батьке, а потом взял и уехал. — Василий Максимович сердито затоптал каблуком окурок, строго из-под клочковатых бровей глянул на Степана. — Ну, так что там у тебя случилось по службе? Докладывай батьке.
— Уволился по собственному желанию, вот и весь доклад.
— То есть как это уволился? Безо всякой причины?
— Причины были.
— Какие?
— Поругался с редактором.
— Зачем же ругаться?
— Так вышло…
— Разве нельзя было жить мирно?
— Может, кому и можно, а мне нельзя. Не смог я, батя, угождать дурацким прихотям.
— Ну-ну, узнаю Беглова. — Василий Максимович взял лежавшую у ног хворостинку, поскреб ею по земле, будто желая что-то написать. — Куда же теперь думаешь податься, непокорная душа?