Семейный архив
Шрифт:
— Вы стреляете по людям!
— Есть приказ — не подходить к окнам!
— Но если бы кто-то подходил — его бы ранили!
Потребовали убрать часового. И его убрали.
Передачи получали не все. Но на деньги, переданные в контору, каждый имел право выписывать кое-какие продукты — колбасу, сахар и т.д. Одни пользовались только тюремным пайком, другие передачами и деньгами. Я тоже имел 10 рублей, на которые покупал продукты. Но я предложил всей камере жить по-товарищески, все передачи, а также паек (за свои деньги) делить между всеми поровну. Все согласились, староста распоряжался всеми продуктами. Но прошло полтора месяца и возникло недовольство. В особенности со стороны
Еще одно свидание было с матерью. Я понял, что она страшно убита моим арестом. Но я убедил ее, что сижу не среди воров.
В наши камеры забрасывали шпионов. Но шпики своим поведением выдавали себя. Через пару дней мы вызывали тюремное начальство: «Уберите своих людей!» И их убирали... Забрасывали провокаторов, их определить было труднее, они хорошо знали нашу жизнь. Но помогала воля — записками, вложенными в передачи: «Берегитесь такого-то!» Во время прогулок провокаторов били...
Между тем готовили этап к отправке на каторжные работы. Ежедневно человек 5 — 10 заковывали в кандалы. В коридоре стояла наковальня. В кольцо брали одну ногу, скрепляли кольцо шпеньком, который заклепывали на наковальне. Кольцо делали тесным — было больно, текла кровь. В каждой камере были уже кандальники. После всех допросов, не имея доказательств моей принадлежности к партии, меня все-таки не выпускали. За принадлежность к партии полагалось от 4 до 8 лет каторги по статье 102.
Я не знал, что меня ждет... Что со мной будет дальше... Но должен сказать, что когда кандальники возвращались к себе в камеру, на их лицах не было уныния, скорее они походили на девушек, принарядившихся в новое платье, собираясь на вечер. Казалось, они даже веселы. Помню, один из них заявил:
— Теперь я получил свою одежду...
И все мы, находившиеся в камере, почувствовали к нему особое уважение. Ведь кандалы говорили о тех делах, которыми он занимался на воле...
— Кандалы — это наша победа, — говорили нам. — Раз они заковали нас в кандалы, выходит, они боятся нас. Выходит, есть за что нас бояться. И победят не те, кто заковал, а те, кого заковали...
Даже тюремщик, дежурный по коридору, который кричал на всех, не орал кандальникам «Бегом, бегом!..» — они шли шагом в уборную и из уборной. У охраны, как ни странно, возникало какое-то уважение к ним, как к поборникам свободы...
Итак, я не знал, что меня ждет, ибо сроки давали отнюдь не всегда за то, что было на самом деле. Однажды вечером открылась дверь и мне приказали:
— Собирайся!
Во дворе строилась партия. Я был последним, ставшим в строй. Ко мне подвели заключенного с наручниками на правой руке, такое же кольцо надели на руку мне, связав наши руки цепочкой. Потом левую руку заключенного таким же манером соединили с правой рукой соседа. При свете факелов мы двинулись на вокзал.
Там нас посадили в тюремные вагоны — грязные, тесные, зарешетченные. И мы двинулись в путь. Утром остановились на какой-то станции. К нам подходили
— Ты что?..
— Да я один раз бежал из этой тюрьмы, а собака-надзиратель все тот же — может меня узнать...
И в самом деле — пришел надзиратель с фонарем и узнал его:
— А, старый друг... А ну-ка пойдем со мной...
В саратовской тюрьме я просидел 8 месяцев. Моя принадлежность к партии так и осталась недоказанной.
Из Тамбовской пересылки меня отправили в Воронеж к воинскому начальнику. Он послал меня в Брестский полк, расположенный в Севастополе. Там я получил назначение в 10 роту, 4 взвод. Унтер взялся обучать меня словесности. Через четыре дня он доложил начальству:
— Все на свете знает!
Это значило, что мне известно, как полагается именовать государи-императора.
Летние лагеря, в которых мы до того располагались, сменились зимними квартирами. Режим был тяжелый. Где легче — в тюрьме или и армии?.. В 5 — подъем, туалет. Воронили пряжки, промазывали свечным воском, чистили наждаком, потом драили сапоги. Пили чай, хотя зачастую на чай не оставалось времени... 8 часов — начало занятий... Тем не менее меня ставили другим солдатам в пример. Утром, когда подходило время, дневальный по роте кричал: «Поднимайсь!» — и это слово было мне до того противно, что я обычно вскакивал на несколько минут раньше, чтобы только его не слышать. Это мое вставание расценивалось взводным как примерная служба...
Увольнительные записки получали те солдаты, которые уже приняли присягу. А присяга принималась после шести месяцев службы. Я же оказался исключением. Во-первых потому, что был поздноприбывшим, а во-вторых потому, что командир роты узнал, что я могу переплетать книги, и попросил меня переплести его библиотеку. Он дал мне 2 рубля и увольнительную записку для покупки переплетного материала. Вышел я один со двора (двор был обнесен высоким каменным забором и упирался в бухту) и повернул на узкую дорожку, которая спускалась вниз. По этой дорожке шли моряки. Они окликнули меня:
— Эй, каша!..
— Каша?.. Почему — каша?..
— Ну, не каша, так кашеед! Понял?
— Не понял.
— Спроси своего взводного, он тебе расскажет...
Я добрался до города, закупил все, что требовалось, вернулся обратно. Когда же я обратился к унтеру по поводу «каши», он оборвал меня:
— Об этом помалкивай, а то тебе такое будет...
Кончался год 1906. Фельдфебеля, унтеры говорили между собой:
— А он что — вернется? Будет дослуживать?..
Близилась демобилизация...
Однажды, когда вся казарма уже спала, я оказался, не помню почему, в канцелярии, там сидел взводный.
— Сокольский, что есть «внутренняя служба»?..
Сам унтер плохо понимал устав, плохо в нем разбирался. Что же до меня, то я воспользовался случаем, чтобы поговорить.
Отвечая на мои вопросы, он рассказал:
— В 1905 году здесь был крейсер «Потемкин»... Потом «Очаков»... Лейтенант Шмидт — об нем слыхал?.. Его расстреляли... А многих сослали в Сибирь, многих из нашего полка отправили в дисциплинарный батальон... Их-то мы и дожидаемся назад, хорошие парни...