Семигорье
Шрифт:
Вам продолжать работу здесь. Какое бы дело ни пришлось вам по необходимости утверждать, оно так же, как река с родника, начнётся с конкретного человека и питаться будет его убеждённостью…
«Зачем я стараюсь внушить ему своё понимание истин? — думал Степанов, осознавая, как смешны его заботы о том, что будет с областью после того, как займёт его место Стулов. — Мои комиссарские наставления нужны ему, как поводырь зрячему! Возьмёт дела в руки и ни слова не вспомнит из того, о чём я стараюсь сейчас! Диктовать ему будет практика военного времени, и поступать он будет сообразно её требованиям…»
И
«Наверное, то же чувствует мать, передавая подросшее своё детище на воспитание в другие руки», — думал Степанов, скрывая от Никтополеона Константиновича своё беспокойство. Будь его воля, он не поторопил бы это не очень приятное для него событие — с выдвижением Стулова разумнее было бы повременить. Но в сложившихся обстоятельствах другого решения он не видел. Он так и сказал расстроенной его отъездом Валентине: «Там — важнее сейчас. Главное — отбить, отстоять Россию. Остальное — потом. Всё, что начато, что не сделано, — всё потом. Пока здесь поработает Стулов…»
Это «пока» было слабым утешением для Валентины. Не успокаивало оно и самого Степанова.
Арсений Георгиевич видел, что Стулов лишь вежливо терпит его разговор и само его присутствие. По сути, они уже на равных, Стулов даже больше хозяин здесь. И только сохранённый им авторитет заставлял Никтополеона Константиновича выслушивать его и терпеливо ждать, когда он, Степанов, сочтёт нужным попрощаться и покинуть кабинет. В какой-то момент Степанов это понял и, умеряя своё бесполезное теперь беспокойство за дела, оставляемые Стулову, прошёл за стол.
Стоя, он просматривал и раскладывал в папки бумаги.
В репродукторе тихо звучали марши. Радио с первого дня войны стало как воздух в этом кабинете — не выключалось ни днём, ни ночью.
— Никтополеон Константинович, здесь у меня телеграмма Ивана Петровича Полянина. Он дал согласие принять «Северный». Это сейчас важно. Вы распорядитесь и проследите, чтобы дело довели до конца с его назначением и переездом.
Стулов молча кивнул.
Звучащий по радио марш оборвался. Настораживающая пауза затягивалась, и Степанов снова стал смотреть бумаги.
В репродукторе щёлкнуло. Медлительный голос диктора, напряжённый до дрожи, вошёл в кабинет: «Внимание, внимание! Работают все радиостанции Советского Союза. Сейчас будет передано
Снова и снова диктор повторял уже сказанные слова, призывая людей к репродукторам. Степанов, ожидая, продолжал раскладывать бумаги. Мельком взглянул на календарь, с надеждой подумал: что важное сообщит сейчас радио об одиннадцатом дне войны?
События, складывающиеся на фронте, были для Степанова неожиданны. Красная Армия вынужденно и, видимо, тяжело отступала, знать об этом было горько. Степанов здесь, за тысячами километров, ощущал наступающую на страну силу, и с такой обнажённой отчётливостью, что казалось ему, навалившаяся на Украину, на Белоруссию и Прибалтику сила упёрлась в него и давила до хруста в костях, стараясь сломить его убеждённость и веру.
Степанов был из тех русских людей большевистской закалки, сломить которых извне идущей силой невозможно. Сломать физически — да: и большевики смертны. Но сломить духовно — нет! Такие люди — как невероятной прочности умело закалённые пружины: их можно жать до упора, пока виток не ляжет на виток. А там — или сокрушается металл, или сжатая внутренняя сила отбрасывает враждебную внешнюю силу.
В таком вот нравственном напряжении находился сейчас Степанов. Он не был подавлен тревожными известиями с фронтов войны. Не был растерян. Но недоумение и горечь он чувствовал, как чувствовали их все на огромном пространстве Страны Советов. Как все, он хотел знать правду случившегося отступления и со всё возрастающим чувством внутренней потребности жаждал услышать, что сила Красной Армии остановила и обратила вспять фашистскую силу.
Позывные радиостанции «Коминтерн» наконец замолкли. Разрушая томящую тишину, диктор объявил: «Перед микрофоном председатель Государственного Комитета Обороны товарищ Сталин».
Стулов резко сдвинул тяжёлое кресло, по-солдатски чётко встал, отошёл стол, до полной силы добавил репродуктору звучания.
Степанов задержал в руке бумагу, повернул голову, хотя теперь было отчётливо слышно всё: и сухое потрескивание радиоволн, и позвякивание графина о стакан, и короткое бульканье воды — Сталин не был спокоен.
Первые же слова, которые он сказал как будто с трудом и с особенно заметным грузинским акцентом, были для Степанова неожиданны своим доверительным, открыто тревожным тоном:
«Товарищи! Граждане! Братья и сёстры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!..»
Сталин говорит отрывисто, паузы в его речи и позвякивание стакана, взволнованность, которую он сдерживал, но не почувствовать которую было невозможно, заставляли забыть о всём прочем и слушать и ждать в напряжении каждое его слово.
Степанов без шелеста положил бумагу, медленными осторожными шагами вышел из-за стола, встал у окна, сцепив за спиной руки. На закаменевшего у репродуктора Стулова он не смотрел и не видел того, что было за окном, — он как будто один был со Сталиным и с пристальностью человека, переступившего порог обыденности и уже готового к самоотвержению, следил за словами, за интонацией, с которой слова произносились. Острым и сильным умом, привыкшим к самостоятельности, он взвешивал каждую сталинскую мысль.