Семигорье
Шрифт:
Как всегда в затруднительных случаях жизни, мысль о том, что есть Сталин и все большие заботы лежат на нём, успокоила Алёшку. Он шёл теперь пустой улицей, освещённой висящими на проводах фонарями, с тускло отсвечивающими на брусчатке, остывающими в ночи трамвайными рельсами и, успокоясь за Европу и вообще за всё на свете, возвратился к мыслям, которые его занимали и казались ему действительно важными. И самой важной среди других была мысль о том, что он, наконец, открыл в себе главную свою силу и теперь, шаг за шагом, день за днём, будет выковывать из себя умного, мужественного, сильного и доброго человека, достойного того, кого он мысленно
На углу Баскова, в свете уличного фонаря, он увидел Олькину худенькую фигурку. Олька устремилась к нему, как ястребок к добыче, и, встав перед ним, вдруг ледяным голосом спросила:
— Что это значит?.. Если ты не уважаешь нас, постыдился, хотя бы Надьки! Она, как дура, торчала тут два часа! А он, видите ли, пошёл прогуляться, решил освежить свою многодумную голову! Ты не объяснишь, что всё это значит?.. — Олька стояла в непримиримой позе, уперев в бок кулачок.
Алёшка, ещё не остывший от радости своего открытия, рукой охватил протестующую тоненькую Олькину шею и прижал её горевший возмущением лоб к своей щеке:
— Олька! Ты не знаешь… Теперь чёрт знает что я могу!.. А перед Наденькой я готов извиниться. Хоть сейчас!..
— Это уже глупо, — спокойно сказала Олька. — Извиняться будешь завтра… И вообще у меня правило: никого ничего не заставлять.
— Ну, я же сказал, извинюсь!.. — Алёшка для убедительности приложил руку к груди. — Но ты знаешь, до чего я додумался! Я открыл, с чего начинается человек.
— По-моему, он начинается с поцелуя. — Олька невинными глазами смотрела на него из-под низкой чёлочки.
Алёшка засмеялся.
— Ты, Олька, не философ!.. Тревогу слышала? — спросил он.
— Ай! Нас это уже не трогает! — Она с досадой отмахнулась. — Лучше скажи: ты у отца был?
— Был.
— Очень мило! Не вздумай об этом кому-нибудь сказать! Ты и так бросил вызов родичам!.. Ты понял меня? — Олька снизу вверх заглянула ему в глаза, потом взяла за руку и, примиряя с собой, повела к дому.
Непривычно молча завтракали в то утро за широким семейным столом. Казалось, одна Мура-Муся не замечала ни тяжёлой задумчивости деда Василия, ни дрожащих рук бабы Кати. Баба Катя уже положила тушёную капусту мимо тарелки, прямо на скатерть, теперь опрокинула солонку. А Мура-Муся, примурлыкивая, приготовила себе еду из молодой картошки, облитой сметаной, свежих разрезанных помидорчиков, огурчиков и колечков лука и теперь с наслаждением ела. Нимало не задевало её то, что старшая Марина разохалась над рассыпанной солью и Ленуша почти не ест и смотрит в свою тарелку, рукой подперев щёку.
Волосы Мура-Муся закрутила на папильотки и повязала попавшей под руку салфеткой, жиденькие брови не успела подчернить, и подслюнявленные их волосики прилипли и почти не выделялись на её безмятежно-гладком лице. Вообще сейчас, в тугих папильотках, укрытых под салфеткой, с заострённым подбородком и выпуклыми глазами, она напоминала милую беломордую тёлочку, с удовольствием жующую сочную траву.
Она положила в пустую тарелку уже ненужную вилку, пальцем аккуратно сняла сметану с губ и только тут с удивлением заметила, что Алёша исчез из-за стола, а домашние молчат и понуры, как будто всех вот так, рядком, опустили в воду.
— Что это вы? Как на похоронах! — воскликнула Мура-Муся и перевела изумлённо-смешливый взгляд красивых глаз со старшей сестры Марины на бабу Катю. Никто не удивился
— Замолола, мельница!
— А что такое? — удивилась Мура-Муся. — А, понятно! — Она, наконец, вспомнила, что Ленуша получила от Ивана Петровича какое-то письмо и теперь должна была незамедлительно и определённо ответить. Пухлыми пальчиками теребя плечико лёгкого халата, распахнутого до глубокой ложбинки на пышной груди, она сказала:
— Ну и что? Я не понимаю, до какого времени можно тянуть с решением?! Ленуше пора устраиваться с работой и так далее… Тут ещё прописка и всё такое. И вообще!.. На носу сентябрь, кому-то надо сходить с Алёшкиным в школу. Я не знаю, как там с девятым классом? Оля! Да Олька же! Ты узнавала?..
— Разумеется! — подчёркнуто спокойно ответила Олька. — С завучем я договорилась.
Она сидела на своём почётном месте, на середине стола, и смотрела на всех, сидящих в столовой, взглядом смешливым, как у матери, и лукавым.
Бабушка Катя спиной грузно опёрлась на буфет, упрятала руки под фартук и с тревогой неотрывно глядела на свою кровиночку Лену, сейчас молчаливую, сосредоточенную и замкнутую.
— Нут-ко, Мария! — баба Катя говорила, придыхая на каждом слове, и всё глядела на Елену Васильевну, стараясь разгадать её настроение. — И чего баламутишь. Ленуше, может, главное — поуспокоиться. Господи! К родному и то ей сызнова привыкать!.. Ишь заторопыжничала. Не блох на загривке ловишь!..
— Ах так? — сказала Мура-Муся. — В таком случае я молчу… — Она оскорблено поджала подбородок, и щёлочка между её губами стала не толще нитки.
— И помолчи! — вконец осердилась баба Катя.
— Мама, Мария говорит дело! Не надо тянуть то, что уже оборвано, — голос Марины Васильевны прозвучал резко, как автомобильный гудок, и все повернули к ней головы.
Старшая сестра не знала проблем. Жизнь, по её понятиям, была определённа и проста, и всё, что нужно для жизни, она имела. Она счастливо жила со своим Александриком в маленькой квартирке этажом выше, где мягкая мебель создавала непроходимый уют. Надо было раз и ещё три раза что-то передвинуть, чтобы пройти от буфета с рюмочками, вазочками и чашечками до огромного платяного шкафа и от платяного шкафа к полированному картёжному столику на двоих. Гостей они с Александриком никогда у себя не принимали, — для этого доставало места внизу, у мамы, — окна в их квартире всегда были полу зашторены, широкая, как деревенская печь, кровать никогда не убиралась и не застилалась покрывалом.
Даже днём кровать манила взбитыми подушками и мягким светом оранжевого ночника.
Единственная проблема, которая волновала старшую сестру Марину, — это «катастрофически», как выражалась она, падающие волосы. Но и эту проблему она сумела почти решить: она старательно подвивала рыжеватые волосы и весьма искусно укладывала их на голове. Если к этому добавить её усердие, с которым она следила за своей, пусть заметно пополневшей, но всё же не потерявшей привлекательности фигурой, и её умение прямо держать спину и короткую шею, то вполне можно было бы согласиться с её мужем Александриком, исполняющим где-то незаметную, но доходную должность по бытработам, что «его Моменция из тех, кто — во!..» — в переводе на житейское просторечие это означало: «На большой палец!»