Семья Рубанюк
Шрифт:
Остап Григорьевич вышел на огород, поглядел на восток, на остров, и ноги его как-то сами собой повели к Днепру. На небе, у самого горизонта, скрытого темной полосой леса, курчавились малиново-золотые облака. Из них пробился первый солнечный луч, бросил на серебристую от раннего заморозка землю розовые тени.
Покряхтывая от утренней свежести, сбивая веточкой обильную влагу с сапог, Остап Григорьевич прошелся по берегу. Немало усилий пришлось ему затратить, пока он разыскал в зарослях чью-то лодку и привел ее в относительный порядок.
Конечно, —
Сразу же после завтрака старик сказал Ивану Остаповичу, стойко выдерживая косые взгляды Катерины Федосеевны:
— На собрание раньше чем к обеду люди не соберутся… Успеем с тобой и на могилку до Ганны сходить, и в сад.
Иван Остапович молча надел поданную Атамасем шинель, фуражку.
Атамась, молчаливо-сосредоточенный, свежевыбритый, подождав около хаты, тронулся следом за Иваном Остаповичем.
— Ты что? Тоже в сад? — спросил тот, обернувшись.
Заметив на шее Атамася автомат, улыбнулся: — Передовая теперь, знаешь, где?
— Где зараз передовая, не знаю, товарищ командир дивизии, а вы для меня везде есть генерал…
— Службу знает, — одобрил старик.
Иван Остапович зашагал молча, разглядывая с волнением знакомые с детства места: отлогий берег Днепра с зелеными сосенками на песчаных бурунах, дубы и ясени над водной ширью, вызолоченные осенним багрянцем…
Уже недалеко от реки, спускаясь вслед за отцом узкой тропинкой, Иван Остапович спросил:
— Ганну где похоронили?
— Тут недалечко.
— Выдал сестру кто-нибудь?
— Думка такая, что полицай. Уголовщик такой был… Пашка Сычик… Его рук дело, не иначе. Жалко, не поймали его наши хлопцы, когда старосту казнили.
— Предателей много в селе оказалось?
— Нет, почти не было… Село, правду сказать, дружно поднялось против фашистов… Конечно, в семье, как говорится, не без урода..
— Старостой кто был?
— По первому времени я…
Перехватив удивленный взгляд сына, Остап Григорьевич поспешно пояснил:
— Не по своей воле пошел на это дело… Секретарь нашего райкома, Игнат Семенович, приказал… Потом старостой Малынца Никифора поставили.
— Какого это? Не письмоносца?
— Его. Этот себя выявил.
— Помню его. Почему он врагом стал?
— Захотелось, видно, в начальниках, походить… Сказать — кулак? Нет… Чтоб политические какие грехи были, так он от политики на десять верст отшатывался… Он как тот бездомный шелудивый кутенок… Кто свистнет или кинет что-нибудь, тот ему и хозяин. Ну, а такие фашистам нужны были. Таких они подхватывали…
Остап Григорьевич пропустил сына вперед:
— На этот пригорочек… Вот, крайняя… Ганны нашей… Три земляных холмика, один подле другого, успели по краям обсыпаться, порасти травой и лесными цветами. Исполинские вековые деревья распростерли над могилками Ганны,
Иван Остапович снял фуражку, долго стоял перед могилами в глубоком молчании.
Многих фронтовых друзей потерял он, лишился своей семьи… И вот у могилы сестры, которая живо встала в его памяти такой, какой он видел ее, уходя на службу, — тринадцатилетней шустрой школьницей Ганнусей, — он снова испытал давящую сердце горечь утраты близких и дорогих для него людей…
Поглощенный и удрученный скорбными воспоминаниями, он не слышал, как старый батько, по-детски всхлипывая, шептал:
— Доню моя… Родная моя дочушка…
Спустя некоторое время, когда они медленно удалялись от холмиков и уже стали спускаться к Днепру, Остап Григорьевич сказал тихо, как сквозь сон:
— На материных глазах она смерть приняла… Молодая же, ей только и жить… А она крикнула: «Не покоряйтесь!.. Придут наши!..»
Несколько шагов он прошел молча, потом, следуя каким-то своим мыслям, снова заговорил о предателях:
— …Никифор Малынец — это балабошка… А вот бургомистром Збандуто был… Этот сознательно людям зло делал… Из подлецов подлец… И палач… Он и приговор объявлял Ганне перед казнью. Боюсь, тоже удрал он. Того изничтожить с корнем надо бы…
…По Днепру свежий северо-западный ветер гнал мелкую рябь, невысокие волны лизали борта скрипучей лодки, потом, отпрянув, колотили ее, исступленно плескались позади… По воде плыли мокрые листья с белоснежной изнанкой; Ивану Остаповичу вспомнилось, как во время днепровской переправы вот так белела рыба, оглушенная снарядами.
В вышине, расчищаясь от рваных белых облаков, холодно синело небо. За изгибом реки медленно колебались лиловые дали, и приближающийся берег, с его деревьями и кустарниками, одетыми в полный осенний наряд, нестерпимо ярко блистал бронзой, горел всеми оттенками огненно-красного цвета.
Улицы села были оживлены и многолюдны, как в праздничный день. Бабы даже умудрились принарядиться в пуховые платки и цветные юбки, отлежавшие свое по ямам и другим потаенным местам. На проходивших посреди улицы старого Рубанюка и его старшего сына, осанистого, в ладной генеральской шинели, глядели с откровенным любопытством и доброжелательством. Некоторые, знающие Ивана, громко здоровались.
— Смотри, батько, народ как быстро оживает, — сказал отцу Иван Остапович. — Сколько высыпало…
— Дома теперь никто не усидит, — ответил тот. — Это же людям какой праздник!.. Фашиста и полицаев нет, бояться некого.
Вечером Катерина Федосеевна собрала родню, старик пригласил партизан.
— Когда теперь посчастливится повидаться, — вздыхала на кухне Катерина Федосеевна, раскладывая с помощью Пелагеи Исидоровны снедь по тарелкам и вытирая слезы…
В светлице, за столом, Алексей Костюк, сидя рядом с Оксаной, беспечно говорил ей: