Сентябрь – это навсегда (сборник)
Шрифт:
— Мне же больно, Ляля, – хрипло сказал Лахтин. – Опомнись. Что же ты бьешь без разбора, что ты хлещешь?! Неужто и впрямь я такое чудовище?
Она подошла к журнальному столику, возле которого сидел Лахтин, взяла из его пачки сигарету.
— Я четыре года терпела, – сказала Ляля. – Потерпи и ты, залетный мой. Скажи лучше: что тебе сегодня приснилось?
— Ну и переходики у тебя! С ума можно сойти, – Лахтин пожал плечами. Из детства что-то, не помню…
— Значит, было царство?
— Какое еще царство?! – вскочил Лахтин. Он наконец,
«Не знает, как поступить, – брезгливо подумала Ляля. – Боится, что швырну его сребреники ему в лицо. Если все доставать, то и отдавать все надо. Отсчитывать неудобно. А все отдавать не хочется».
— Ты не жмись, – грубо сказала она. – Я за четыре года много заработала. Так и быть – облегчу тебе душу. Ты же половину грехов сразу спишешь. Откупился, мол… А про царство упоминала, так это опять-таки о душе. Было же у тебя хоть что-нибудь там раньше.
— Не твое дело! – окрысился Лахтин. Он отсчитал несколько купюр и демонстративно швырнул их на диван. – Было и есть.
— Было, конечно, – согласилась Ляля. – Маленькое, захудалое. Но ты и его отдал. За коня! За то, чтобы быть на коне. Все царство души – за паршивую клячу удачи… Говоришь – есть? Ой ли.
— Плевал я на твое царство! – фальцетом выкрикнул он и, натыкаясь на вещи, пошел в коридор. Хлопнула дверь.
Маленькая женщина опустила руки и посмотрела на пол так, будто несла–несла гору посуды и вдруг все разом уронила.
Заплакать или рассмеяться?
Она все-таки заплакала. Разбитого не жаль. А вот украденного жаль всегда.
Сушь, которая две недели подряд стояла над Гончаровкой, в этот вечер как-то притомилась. Дождя ничто не предвещало, но давление стремительно падало, и люди, устав раньше обычного, раньше и ко сну собрались.
К полуночи чистые звезды подернулись дымкой, но в селе все еще стояла настороженная, болезненная тишина. Не шелохнется пыльная листва, не прогремит ведро о сруб колодца, не коснется ласково слуха девичий смех.
Часом позже с юго–запада, где уже несколько раз сверкали сухие зарницы, на Гончаровку стремительно надвинулся широкий грозовой фронт. Звезды погасли, будто их задул промчавшийся над селом ветер. Обрадованно прошумела листва. В ответ небо грозно заворчало и воткнуло в каменный лоб ближайшего холма молнию. Хлынул дождь.
Захар лег рано, но уснуть долго не мог. Ломило в висках, перед глазами мельтешили белые мухи. Он ворочался, представляя, как его письмо едет где-то в почтовом вагоне, пытался мысленно заглянуть в квартиру Сергея, но почему-то, кроме зеркал и ковров, ничего не мог представить. В богатых домах, говорят, всегда много ковров. Наверное, есть еще книги. Ведь Сережа – его Сережа! – как-никак ученый. Почти что профессор. Вспоминал Захар также жену сына, а особенно внучку, но и из этого ничего не получилось. Видел-то он их всего раз, лет шесть назад, да и то мельком. Не пойдешь же сдуру в хату, когда там гости… Если бы он знал, что не чужие они ему. Если
Грома Захар, как ни странно, не слышал, а вот лопотание дождя уловил сразу.
«Слава богу, – подумал он, улыбаясь про себя. – Напоит наконец землицу. Пыль прибьет, окна промоет».
С этой мыслью Захар заснул.
И приснился ему сон…
Будто по всей Гончаровке вишня цветет. Много ее – как до войны. Садок возле садка. И везде праздничное белое сияние, музыка и люди. Нарядные, веселые. Друг другу улыбаются, друг с другом заговаривают.
«Свадьба, что ли?» – удивился Захар.
Пошел и он себе. Да так легко, что и не поймет: идет он или летит.
Тут музыка громче заиграла. Быстро. Горячо.
Люди перед Захаром расступились. И деревья в сторону тоже отошли.
Глядит Захар, а перед ним посреди сада его сын, Сергей. Молодой, красивый. И сорочка на нем белая, вышитая. Лица, правда, толком не разглядеть: солнце землю пригрело, парует она и вся как бы в мареве. Пляшет сын. Голову запрокинул, руки в сторону развел, будто всех обнять хочет, улыбается. И все по кругу, по кругу. Быстро, легко, красиво.
«Молодец, сынок!» – хотел крикнуть Захар, да так и занемел.
Вдруг увидел он, что никакой это не пар, а дым горький. И не комья молодой земли под босыми ногами сына, а головешки. Да не остывшие, а бело–сизо–алые. Смотреть на них – и то больно!
«Беги, Сережа! Ко мне, сынок!» – кричит Захар и с ужасом понимает, что не слышно его голоса. Нет его!
И люди не слышат, ни о чем не догадываются. Ходят рядом, переговариваются, на Сергея уважительно поглядывают. Танцует мол, красиво.
Рванулся Захар к сыну, а ноги – ни с места.
Тут Сергей лицом к нему повернулся.
Оказывается, на лице его вовсе не улыбка, а мука лютая. Плачет он, а слезы жар сразу сушит. Зовет отца – губы только в гримасу боли складываются.
«Где ты, дождь?! – обратился к небу Захар. И опять без слов: – Спаси сына моего! Погаси угли!»
Нет дождя.
А Сергей уже последние силы теряет. Шаги его по огню все неувереннее становятся, все медленнее. Вот–вот упадет.
Напрягся Захар так, что жилы на шее вздулись, прорвал-таки немоту.
«Подожди, сынок, я сейчас…» – крикнул он и проснулся.
Ничего не понимая, Захар несколько минут всматривался во тьму. Перед глазами все еще стояло обезображенное болью лицо сына, грозно светились раскаленные угли.
«Что за наваждение? – испуганно подумал старик, вспоминая подробности сна. – Не к добру такие танцы».
Захар встал с кровати, поспешно закурил. Он так разволновался, что в груди опять закололо, будто сердце при каждом ударе натыкалось там на осколок стекла.
«Письмо – ерунда, – подумал Захар. – Непонятное оно, одни намеки. Да и идти будет дня три–четыре. Дурень я, дурень. Такая радость – сын отыскался, а я письма шлю. Ехать надо! Самому. Лететь! Самым скорым самолетом. И не когда-нибудь, а прямо сейчас. Утречком».