Сентябри Шираза
Шрифт:
Когда Исаак возвращается в камеру, Рамин сидит на своем матрасе и ковыряет между пальцев ног. Исаак уже привык к противным привычкам Рамина, он молча ложится на свой матрас. В камере стоит вонь, пахнет сыростью, мочой, кровью. Исааку вспоминается, какая сырость стояла в Хорремшехре [31] , где он жил в детстве, где летом играл в футбол с Джавадом и соседскими мальчишками, у которых ступни были такими огрубевшими, что они бегали по горячей земле босиком. Чтобы освежиться, Исаак тогда часто плавал с братом в реке, огибая черные пятна нефти — отходы
31
Хорремшехр — город на реке Тигр.
— Будем с тобой нефтяными магнатами, — говорил он Исааку. — Вот увидишь!
Бедный Джавад, думает Исаак, его младший непрактичный брат, чья жизнь до сих пор была чередой неудачных попыток разбогатеть и чье мальчишеское обаяние, позволявшее ему выходить сухим из воды, блекнет. Где он теперь?
Муэдзин сзывает на вечернюю молитву. Исаак затыкает уши. От крика муэдзина у него сжимается сердце. В последнее время стоит Исааку услышать этот крик, он представляет, как его хоронят заживо. Он поворачивается лицом к стене. Рамин все еще ковыряет между пальцев.
— Рамин, что ты на молитву не идешь?
— Мне нездоровится, — отвечает Рамин. — Да и не могу я больше притворяться, что верю в Бога.
— Я же видел, что с тобой сделали утром в душевой, — говоря с Рамином, Исаак видит перед собой сына. — Молись хотя бы здесь, в камере. На случай, если охранник придет проверить.
— Амин-ага, вы человек религиозный? — спрашивает парень.
Не будь Исаак в тюрьме, он ответил бы, «нет». Он всегда отмечал еврейские праздники, но сказать, что он религиозен, никак нельзя. Теперь уже Исаак не так в этом уверен. Ему страшно признаться в своем неверии. Он чувствует, что должен во что-то верить — чтобы не потерять надежду.
— Как знать, может, я и начинаю верить, — не сразу отвечает он.
— А я — нет. Как бы ни хотелось поверить, не могу. Религия — удел слабых, так всегда говорила моя мама.
— Долгое время я тоже так думал, — говорит Исаак. — А теперь даже не знаю. Может, я просто ослабел.
Немного погодя Рамин скидывает рубашку и принимается делать зарядку. Его спина вся в синяках. На правой руке татуировка: вытянутые, красиво выписанные буквы складываются в слово «Сиима».
— Что это у тебя за татуировка? Имя матери? — спрашивает Исаак.
Рамин прерывает упражнения, поглаживает буквы.
— Да, татуировку я сделал, когда маму посадили.
— Красивая татуировка.
— Мама тоже красивая, — говорит Рамин.
— Скажи мне, Рамин, чем бы ты занимался, не попади в тюрьму?
— Путешествовал бы. Хочу посмотреть мир. Хочу стать фотографом.
Исааку нравится, что парень говорит «хочу» стать фотографом, а не «хотел бы» — словно смерть отца, арест матери и неопределенность собственной судьбы всего лишь легкая заминка, короткая задержка.
Дверь открывается, в камеру просовывается голова охранника.
— А ты, мальчишка, что здесь забыл? Почему не на молитве?
— Мне
Охранник входит, рывком поднимает его на ноги.
— Бросай свои выходки. То ты проспишь, то на молитву являешься когда вздумается. Слушай меня! Это тебе не каникулы. Ты в тюрьме! Понял? Ты — заключенный! Когда прикажут, тогда и будешь молиться.
Рамин смотрит прямо перед собой. Стоит прямо, не дрогнув. Когда охранник отпускает его руку, спокойно отвечает:
— Брат, я не верю в Бога, но даже если бы и верил, Бог наверняка не поставил бы болезнь мне в вину.
— Сам себе могилу копаешь! — Охранник с грохотом захлопывает металлическую дверь и, прежде чем запереть ее, долго звенит ключами.
— Господи, Рамин! — говорит Исаак. — Ну зачем ты сказал, что не веришь в Бога? Они же тебя изведут!
— Я говорю правду. А это что-то да значит.
Исаак уже не помнит те времена, когда он сам так поступал. И в детстве, и в юности он чаще руководствовался не принципами, а желанием избыть безразличие отца, страдания матери, урчание в животе от голода, городскую жару, страх, что его жизнь будет такой же ничем не примечательной, как и жизнь отца.
И он достиг своей цели, но как — ценой компромиссов, следующих один за другим, как жемчужины в ожерелье, — и в результате создал себе жизнь прекрасную и в то же время неверную.
Чтобы успокоиться, он несколько раз делает глубокий вдох, заполняя легкие зловонным воздухом и выпуская его. В тюрьме, этом гигантском склепе, — тишина.
Глава семнадцатая
Они приходят пасмурным декабрьским днем, но, когда они стучат в дверь, Фарназ стука не слышит. Она стоит в кухне у окна, глядит на улицу внизу, на дома с задернутыми шторами, чьи жильцы разъехались один за другим. Почтальон совершает обход, просовывая конверты в прорези дверей. Фарназ представляет, как конверты с глухим стуком шлепаются на землю в опустевших дворах — письма, которые некому прочесть.
Стучат все громче, наконец Фарназ видит их: двое с винтовками стоят перед дверью. Она делает глубокий вдох, спускается на первый этаж. Ширин стоит на верхней площадке, ухватившись за перила.
— Быстрее! — слышит Фарназ. Стучат все нетерпеливей.
В холле Фарназ делает еще один глубокий вдох и открывает дверь. Оглядывает пришедших: сначала одного, потом другого. У одного — густая черная борода, губы потрескались, он выглядит неопрятным, даже грязным, не будь при нем винтовки, Фарназ приняла бы его за рабочего. Другой — в военной форме, он стоит немного позади — на вид совсем юный.
— Мы пришли обыскать дом, — говорит неопрятный.
— А ордер?
— Никаких ордеров. У нас приказ.
Она кивает и отступает в сторону. Они заходят, даже не удосужившись вытереть ноги. Молоденький солдат кивает, здороваясь. Они поднимаются по лестнице, Фарназ за ними. Бородач начинает со спальни, юнец направляется в комнату Ширин, прислоняет винтовку к ее кровати, открывает шкаф, выкидывает из него одежду на пол.
Фарназ берет дочь за руку, они вместе идут в спальню, где на полу уже выросли горы одежды. Бородач ходит по комнате туда-сюда, топчет вещи грязными сапогами. Протягивая руку к вешалке с галстуками, он снимает ее — галстуки волной сползают на пол.