Сэр
Шрифт:
Он верил в Бога, он считал, что, если нету Бога и нету того мира, так это слишком плохо, представить себе нельзя. Это было не так. Он верил, но можно ли веру доказывать?.. Я вам расскажу историю про Бога. Был в Германии граф Цинцендорф. Цинцендорф. Он был один из этих муравьевых братьев, о которых Толстой пишет. Из муравьевых братьев, в Моравии. В Моравии были эти полумистические христианские секты, из которых методизм и баптизм, все эти движения оттуда идут. Он сказал очень острую вещь: “Человек, который доказывает существование Бога рациональным путем, атеист…”
Еще про Канта. Кант был первый, кто сказал, более или менее получилось у него, что Добро и Зло – не только Добро и Зло, но и, как это сказать Right and Wrong – по-русски
– Не очень.
– Но в этом есть нужда, Right and Wrong, это есть на всех языках,- но, может быть, нет по-русски. You must do what is right – вы должны делать то, что правильно, но в каком отношении правильно? Как вы скажете? Морально правильно?.. Во всяком случае: Кант сказал все эти вещи: правильно – неправильно, всякий человек знает, это написано у него в душе, для этого не нужно иметь представлений, это абсолютно, и каждый человек живет под этим и знает, что он живет под этим. Никто раньше этого не говорил. Раньше говорили, что это имеет какое-то отношение к добру и злу. Он сказал: нет, не то”.
Верующий человек из России остро чувствует разницу в одних и тех же словах, когда разговор о Боге, подобный тому, что вел Берлин, идет за границей или на родине. За границей чувство принадлежности к своей церкви напряженней; почти все стороны повседневности – другие: вся культура, быт, язык – а она равна себе. Русские православные составляют в Оксфорде небольшую общину и вместе с греками и православными англичанами сходятся на службу в той самой, как окрестил ее таксист, “Русской
Греческой Стамбульской Турецкой Православной Церкви” на
Кентербери Роуд. Русские в столице приезжают в Лондонский
Успенский собор, где многие годы епископствовал Антоний Блюм, самая значительная и заметная фигура Русской Церкви в Европе последних десятилетий. И есть еще одно, особо притягательное для русских верующих, уникальное место в Англии – монастырь Иоанна
Крестителя в Эссексе. Его основал в маленькой деревушке и до своей смерти в 1993-м возглавлял архимандрит Софроний. Я несколько раз ездил туда, однажды он подозвал меня к себе и потом приглашал меня гулять – медленно, внутри монастырской ограды. Ему было за девяносто тогда, и вера, и религиозное проживание жизни выражались в нем совершенно конкретно, этого нельзя было не почувствовать.
Именно после одной такой прогулки, например, мне сравнительно ясно представились границы надежды на милосердие. Конечно, для всякого, кто верит в Бога, есть только она одна. Но у нее есть степени: когда знаешь, что стараешься жить, как следует, но все равно желаемого результата заслужить не можешь; и когда плывешь по течению и знаешь, что ты дрянь. Не дурной, а больше дрянной.
И в таком случае иногда, в минуту честности, думаешь, что не надо милосердия, потому что используешь то, что Бог милосерд, “обманывая Его”.
Как-то раз под ясным ночным небом, когда Софроний показал палкой на маленькую звездочку, а я удивился, что он, жалующийся на зрение, ее разглядел, и он сразу, как будто заранее к моему замечанию и ответу на него готовый, проговорил: “Да, да, я симулянт. Я не такой дряхлый и больной, как моя видимость. Я симулянт – но из тех, которые все-таки умирают”,- я задал ему два вопроса, один за другим, без паузы, как если бы то, что он умрет, заставляло предельно экономить время. Об истощении истины при уточнении ее; и о роли евреев на протяжении всей их истории, а не до- и послехристианской. Он не ответил прямо, а скорее исправил мои вопросы ответами – возможно, по принципу, что
“думают, что просят рыбу, а просят змею, потому и не получают”, как сформулировал его один русский богослов. Он заговорил о грандиозности “Я есмь Сущий”, что предопределило не только избранность, но и высокомерие евреев. “Моисей – величайший
Христа…” “Теперь будет имя тебе Авраам… Сарра…” То есть не клички Аврам, Сара, а – “теперь будет имя тебе”. На следующий день, после завтрака была его беседа – для братии и всех, кто приехал в монастырь. Он рассказал про монаха, которого он спросил, что бы тот сделал, если бы имел абсолютную власть, “Ничего, потому что не мог бы ее употребить в силу именно абсолютности”. Так и Иисус, имея абсолютную власть, употребил ее, чтобы взойти на крест, то есть абсолютно смириться. Он показал, что значит “исполнить старый закон до иоты”: так его исполнял, чтобы научить смиренной любви, научить истощанию ее – чтобы люди не боялись приближаться к Богу. Потому что все ложные боги – пожигающие, а Христос – купина несгорающая”.
За каждым звуком речи стояло знание, а не догадка; ведение, а не принятие на веру – и потому убежденность, точность и естественность. Когда он сказал, что Иисус взял на Себя грех мира, то на глазах у него показались слезы, и он на минуту замолчал. Молитвы, которые он прочел перед беседой и после – к
Божьей Матери, к Иоанну Крестителю, к Силуану,- интонацией, размеренностью произнесения создавали ощущение, что достигают слуха тех, к кому обращены. Вечером, гуляя с ним, я сказал об этом – он ответил подтверждающе: “Да, мы разговариваем с друзьями”. Потом прибавил: “Это народная патрология – безошибочный тон обращения, например, к Целителю Пантелеимону, мирян, прикладывающихся к иконе”. В другой раз, когда он пригласил меня к себе в домик и мы говорили – он оптимистично, а я с тревогой – о моем восемнадцатилетнем сыне, которого он знал и которого я оставлял в Англии одного, и я попросил: “Вы уж его не забывайте…” – я имел в виду, но не произнес “…вашими молитвами”,- он отозвался: “А вы думаете, я все это без молитвы говорил?”
Он любил говорить весело и шутить. В молодости, до радикального религиозного обращения к Богу, он был художником, у него были выставки в Париже, в Европе, потом он брал кисть, уже только чтобы расписывать церкви и писать иконы. Композитор Пярт и его жена, купившие дом неподалеку от монастыря, показывали владельцу студии звукозаписи, навестившему их, роспись монастырского храма: миниатюрная хрупкая жена объясняла: “Белые части херувимов – те же паузы, что в музыке Пярта; штукатурка”.
Софроний, встретив в один из мартовских дней ее и меня на дорожке, обнял ее и, улыбаясь, произнес с торжественной назидательностью: “В маленьком футляре крупная вещь”,- потом мне, с театральным жестом, пушкинские полстрочки из стихотворения “Поэту”: “Ты царь: живи один”. И мне же при другой встрече, когда я рассказал ему про ходившие десять лет назад настойчивые слухи о возможной канонизации патриарха Сергия, фигуры двусмысленной, проповедника симфонии между церковью и государством, уничтожавшим церковь, он ответил почти резко: “Вы черпаете ваши сведения из источника, из которого течет нечистая вода”. И, опять как будто не на тему, продолжил, как, в 1958 году приехав в Троице-Сергиеву лавру, просил тогдашнего патриарха оставить его в России, и тот сказал: “Я не все могу”.
Помолчал, потом, улыбаясь, поднял указательный палец:
“Промыслительно”.
И Софроний Сахаров, и Антоний Блюм, как и Берлин, родились в
России, первый был на десять лет старше, второй на пять моложе.
Знавший Блюма еще в молодости в Париже Дмитрий Дмитриевич
Оболенский, с которым мы на Рождество оказались вместе в
Успенском соборе и потом возвращались на автобусе из Лондона в
Оксфорд, сказал, что сегодняшняя проповедь Антония была из удачных. Мне же хотелось, чтобы эта служба прошла вообще без проповеди. Антоний говорил, что сейчас стоит такое историческое время, что надо особенно любить, любить друг друга и всех.