Сердца первое волнение
Шрифт:
На крышку парты, под самый нос Анчера, упала записка, точно с неба свалилась:
«Толь! У меня в ушах все еще звучит «Вальс-фантазия»…
Это она, ее кругленький, бойкий почерк. Вон она говорит что-то веселое, озорное, — одними губами, безголоса, выглядывая из-за Клариной головы.
«…Я не спала всю ночь, никак не получается конец. Помог концерт; в конце рассказа — впечатления от концерта. Окончила перед утром, отдала Марго. Мне надо сказать тебе что-то очень важное. Такое важное, что, может, на всю жизнь… И скажу, если Марго одобрит мое творение, названное так: «В ком сердце поет». Понимаешь? Спать хочу, как ночной сторож. Вечером будем писать журнал, в комсомольской комнате, приходи, Анчерушка,
— А почему не сейчас? — спросил он в перемену, присев к ней на парту.
— Так, просто; я волнуюсь… Я могу быть счастлива только тогда, когда… счастье будет полным, без уступок; понимаешь?
— Понимаю, — сказал он, ничего не понимая. — Что же надо тебе для полноты счастья?
— Много. Ее положительный отзыв… Я долго не верила в счастье, а теперь начинаю верить. Только вот сочинение… — задумалась Надя, — как-то там наше сочинение? Неужели снова… подчеркушки… снова «два»?
— Нет, ты скажи, — начал упрашивать Анчер, — ну, пожалуйста, скажи, — что это: «…важное, на всю жизнь…»
— Вечером, вечером. А как у тебя с «Полетом на Луну»?
— Лечу к четвертой главе. Мои герои уже прибыли на Луну и в танкетке ездят по ней, исследуют…
— Отлично! Рада! Очень! — Надя вскосматила ему волосы и выбежала из класса. Автор фантастической повести не успел и ноги вытащить из-под парты.
Весь день Анатолий томился ожиданием, весь день думал, что она скажет. Даже о сочинении все мысли повылетели; а не о нем ли, не о классном ли сочинении только и говорили, только и думали все? Маргарите Михайловне не давали прохода:
— Как сочинение? Когда проверите? Когда принесете?
Дома, сделав все уроки, Анатолий слонялся из угла в угол; принимался писать повесть — не мог; начинал читать — ничего не понимал. Потом, сидя на любимом маленьком стульчике у батареи, он погрузился в глубокое раздумье.
Что же это такое — вечные думы о ней?..
Он давно заметил, что когда не было Нади, ему все казалось неинтересным, все чего-то недоставало, все куда-то тянуло. В ее отсутствие он живо вспоминал ее слова, шутки, голос, то звонкий и озорной, то певучий и нежный. В каждом движении ее, в каждом взгляде, даже в белых бантиках на голове было что-то необычное, присущее ей одной; а в каждом слове ее был скрыт особый смысл, который может быть понятен только ему. Но какой? Это-то и непонятно. А после каждой встречи с ней он с удивлением замечал, что стал как будто выше, сильнее.
Что все это такое? И когда это началось?
Да чуть ли не с первой встречи, в августе, когда он пришел в школу записываться. Вместе с подругами она, в мальчишечьих брюках, в майке, занималась покраской парт; это работала «бригада старшеклассников по оказанию помощи школе в ремонте».
— Новичок, да? В 10-й класс? — приблизилась она к нему, играя кистью. — Берите-ка, юноша, кисть и — на труд, на подвиг!
Пришлось поработать.
С первого дня он — весьма высокий, плечистый, с лицом, загорелым под южным солнцем до черноты (он жил несколько лет с больной матерью на Северном Кавказе, у родственников, и летом приехал сюда, к отцу), то неповоротливый и мешковатый, то не в меру проворный, — стал мишенью для Надиных шуток и острот. «Юный медведь с развитыми нижними конечностями», «Дон-Кихот северо-южанский», «Господин Простаков» — как только она не называла его! Он слушал, косился, иногда, ворча, грозился. Надя хохотала. Подсмеивались над ним и другие. Но потом, когда на уроке химии, хоть и путаясь в подборе слов, он обстоятельно рассказал о периодической системе Менделеева, когда во время какого-то спора весьма толково разъяснил, есть ли жизнь на Марсе, когда в ответ на обращение к нему Степана Холмогорова: «Скажи-ка, дядя… не родной ли ты брат михалковскому дяде Степе?» —
— Кто знает, может быть, из товарища и толк выйдет…
Надя Грудцева открыто заявляла:
— Толя? Он — удивительный!
Они подружились.
И вот теперь… Всегда аккуратный и прилежный, теперь он готовился к урокам особенно тщательно, зная, что она будет слушать его. Теперь он следил за спутником и первый докладывал ей, что и как там, в космосе; теперь он с жаром писал повесть о полете на Луну и несся туда на изобретенном им самим межпланетном корабле с ней…
Ложась спать, он посылал ей нежное пожелание:
— Спокойной ночи, Надя!
Что же это за чувство? Дружба? Нет, он дружили с мальчиками и с девочками. Совсем не так было. Любовь? Что-то похоже… в книгах иногда пишут о чем-то таком же: вначале непонятно, а потом оказывается: они любили друг друга! — Здравствуйте! Да нет, не то… И вообще смешно: любовь. Чего-чего, а уж этого с ним не случится. Что он, маленький, что ли?..
Ребята подшучивали. Писали на доске: «Толя плюс Надя».
Анатолий Черемисин задумался, помрачнел; но, насколько мог, старался внешне быть таким, каким был всегда, — обычная хитрость влюбленных. В школе это удавалось в большей мере, чем дома. Дома он ходил из угла в угол, принимался помогать матери на кухне, но только мешал ей; сидел за столом и чертил разные фигуры; чаще всего получалось одно милое личико и заветный вензель «Г» да «Н»…
Порой он замечал на себе взгляд отца. Уж не стал ли папа замечать что-нибудь? Этого Толе не хотелось; почему — он и сам не знал.
Его отец, Захар Фомич Черемисин, лицом очень похожий на Тараса Шевченко, работал мастером в инструментальном цехе и был на хорошем счету. Все он делал рассудительно, не спеша; иногда его хвалили, награждали грамотами, иногда поругивали за медлительность. Приходя с работы, он рассказывал, как прошел день на заводе.
Сын слушал с интересом. А сын рассказывал о школе, о Маргарите Михайловне, о занятиях по стилистике, о журнале — обо всем и обо всех, кроме Нади. Иногда они читали газеты, спорили, строили предположения о том, как будут развиваться те или иные события; следили за тем, как страна готовится к своему 40-летию. Играли в шахматы; а то принимались бороться, и в доме шел дым коромыслом; мать Анатолия, тихая женщина, так и не вылечившаяся от какой-то длинной, как ненастная осень, болезни, принималась стыдить их и спешно убирала стулья и подцветочники в безопасные места.
…Сегодня Толюшка все поглядывал то на часы, то в окошко, слонялся по дому, отвечал невпопад. А папа искоса, пряча улыбку в усы, посматривал на сына.
Наконец, сын услышал тихий басок отца:
— Анатолий, ты… это самое… здоров?
Анатолий вздрогнул: уткнувшись в книгу и не читая ее, он и не заметил, что отец был в комнате.
— Я? — он испуганно захлопнул книгу. — Да… то есть, нет…
Отец не спеша подошел к сыну, прикоснулся к его голове.
— Смотри, ты бледен, похудел.
— Нет, я здоров, — смущенно ответил Анатолий и отвел голову из-под теплой шершавой руки отца.
— Что ж такой скучный?
— Нисколько не скучный! — загорячился сын, как шалун, пойманный на месте преступления. — Просто я думаю, то есть пишу одну вещь.
В глазах отца загорелся лукавый огонек; чтобы не дать сыну заметить его, он, пыхнув трубкой, окутал себя густым облаком дыма. Недавно он видел, как Анатолий шел по улице с одной очень бойкой девицей. И эта девица была похожа на девичьи головки, нарисованные сыном на ватмане, покрывавшем стол.