Сердце Анубиса
Шрифт:
Я взлетел через несколько секунд. Я сидел с закрытыми глазами и взлетал, расправив мощные перепончатые крылья.
…Ветер бил в лицо, развевал волосы, срывал с меня кожу и было фантастически одиноко и праведно. Я понял вдруг смысл жизни отшельника — когда ты один, свят и чист, как первый подснежник. Когда ты наделен мощью и прозрачностью, когда ты горяч внутри и холоден снаружи, когда ничто не может тебя приземлить, и ты взлетаешь одним усилием воли. Я открыл глаза, поставил стакан и кристально взглянул на листы, лежащие передо мной. Это было письмо Грустной Лисе. Я писал его вчера. Я вспомнил, что я писал его вчера. Задыхаясь от тоски и нежности. Злясь, что не могу нарисовать свою душу. Целуя бумагу шариковой ручкой. Это нужно не мертвым…
Что-то изменилось в этом загаженном и прекрасном
Подойдя к окну, я понял — в чем дело. Ночью выпал снег. Первый снег. Чистый. Обреченный умереть через несколько часов. И потому — светящийся. Первый вестник наступающего сна природы.
Потом я услышал голос Карата. Из тамбура. Он уже проснулся и рвался на улицу. Карат часто спал в тамбуре. Там не было тепло, но там не было и сигаретного дыма. Дверь тамбура открывалась внутрь. Он легко заходил снаружи, но не мог открыть ее сам изнутри. И вот сейчас он звал меня.
Я открыл дверь, Карат рванул ко мне, беззвучно смеясь и махая хвостом. Я сел на корточки и погладил его.
— Есть хочешь?
Карат с готовностью облизнулся. Я залез в кухонный стол по плечи, долго шарил и достал пакет сухого собачьего корма — как-то я разорился на него и оставил для вот таких случаев, когда овсянка будет только в несваренном виде. Пакет был полон или пуст — это уж кому как — наполовину. Насыпал Карату хрустяшек и налил воды в его миску. Пес грыз свои сухари с космической скоростью. Пока он завтракал, я позвонил Митричу. Если позвонить на любой другой номер проблем не составляло, то звонок Митричу, висящему на том же проводе, превращался в не всегда преодолеваемую проблему. Надо было набирать на телефоне что попало, и тогда старый аппарат на КПП начинал подзвякивать. Иногда Митрич понимал, что это я, иногда — нет. Иногда он был пьян настолько, что не понимал вообще ничего. Тогда приходилось идти. Сейчас Митрич должен был сдавать дежурство и, скорее всего, он был начеку. Ожидания были не напрасны.
— Митрич, эта… ты живой там?
— Да вроде. Вот, лечусь. Подойдешь?
— Еще бы. Что там, водка?
— И пиво тоже. Только быстро давай, скоро Клава заявится и выкинет и меня и тебя. Ты же знаешь — она всегда раньше приходит.
— А может, ты подойдешь?
— Ну да. Клавка хай подымет, что меня нет. Давай, не еби мозги. Я Грея пока закрою.
У сторожей мехдвора, он же база научно-исследовательского института кормов, был до ужаса дебильный набор правил. Сторож заступал на дежурство, вроде как — вечером. Но, несмотря на это, должен был утром, в день своего дежурства, принять вахту у предыдущего сторожа. Потом он был свободен до самого вечера. А днем на КПП сидел вообще какой-то левый сторож, который ни формально, ни фактически ни за что не отвечал. Этим левым сторожем был любой сотрудник института по списку, у которого этот день считался рабочим. Естественно, попадали туда, в основном, всякие лаборанты, мэнээсы и прочая шелупонь. Я, понятно, тоже попадал. Почему так организовали охрану — никто не знал. Примерно с такой же, блядь, логикой, кстати, было отчебучено и дежурство в самом институте в дни праздников. В приемной, сменяя друг друга, сидели у телефона несчастные сотрудники и в ус не дули. А поскольку праздник — сидели все сплошь пьяные. Не уходя с дежурства по прибытии следующего дежурного. По соображениям начальства, сотрудник должен был быть на случай ЧП… Каковым, например, считался звонок из министерства (какой, в пизду, министр, интересно, стал бы названивать в праздник в научно-исследовательский институт в Новосибирске?)… Звонок следовало принять, записать — о чём и дежурить дальше… Ну, на случай, если что загорится — тушить, если ворье — задерживать и пиздить… Оно нам надо? Как-то раз нас там собралось человек шесть. Пили из карандашных стаканов на столе у секретарши и из спортивных кубков в стеклянном шкафу. Ссали в кадку с пальмой. Но это так, к слову. Пальма, кстати говоря, в конце концов, засохла.
Я вышел на улицу и задохнулся от запаха свежего снега. Он уже кое-где начал подтаивать, но был еще первозданно чист. Мы шли с Каратом, оставляя такие ясные, такие красивые, такие непорочные следы. Я шел без шапки и без куртки, которые еще надо было отыскать. Солнце и нежный ветер застревали
В сторожке было, как всегда перед тетей Клавой, чисто, бутылки выброшены, окурки выметены, топчан заправлен как следует и чайник закипал.
— Давай, я Карата к Грею запущу? — сказал я, открыв дверь, не заходя.
— Давай, давай. Пусть порезвятся.
Я прикрыл дверь, подошел к загородке, Грей услышал шорох и было зарычал, но потом узнал меня и я увидел через щели молчаливые немигающие глаза. Ключ от загородки висел всегда рядом с замком, на гвоздике. Это был единственный ключ на мехдворе, который отродясь не прятали. Никому и в голову не приходило его стащить. Или, тем более, им воспользоваться. Не та ситуация. Я открыл калитку и Карат просочился туда, улыбаясь своему товарищу. Закрывая калитку, я увидел как Карат схватил лежащую на земле кость и побежал с ней вдоль забора. Грей, полный театральной злобы, помчался ее отнимать.
Мы с Митричем быстро выпили водку — грамм 150-то всего и было и бутылку пива. Открыв форточку, выкинули подальше бутылки и стали делать вид, что пьем чай. Впрочем, Митрич его и пил. Я же не стал портить чайную чашку — все мое нутро и губы источали такую «Лесную воду», что я благоухал, как цирюльня.
— Главное в нашем деле — это вовремя и не спеша похмелиться, — сказал Митрич, отхлебывая горячую жидкость, — …и незаметно. А то ты на той неделе, Алкаш, вспомни, песняка начал давить вместе с петухами. И кому от этого хуже?
— Да ладно, Митрич, ты еще тут будешь… Кто, блядь, ночью купаться ходил?
— Кто? Я? — удивился Митрич.
— А то я… Хорошо, реки рядом нет. Вон, под навесом бочка с водой. Харю кто туда пихал?
— Да? Так я, наверное, мылся… Или еще чего…
— Ты бы до сих пор мылся, если б не я. Я тебя за ноги вытащил.
— То-то я думаю, что я весь мокрый! Нет, в натуре, туда лез?
— Да пошел ты, Митрич! Я уходил к себе, а вернулся — ты без крыши и с бабой какой-то.
— А баба где?
— А я ебу?..
— Во дела… ничего не помню. А шурин был?
— Ну, куда без него. Заявился часа в два. С друганом и с пойлом. Бабу друган потом увел. А ты еще хотел баян разбить. Об его голову.
— Шурина?
— Да не шурина — другана. Что-то ты трудный сегодня, Митрич.
Митрич пожал плечами и почесал репу.
— Да, дела. Баян-то целый, вон он — в кладовке. Спрятал, как всегда. Клава его терпеть не может.
В окно уже вовсю било солнце. Капало с крыши. В форточку залетал ветер и чирикание воробьев. День рос на глазах. Какой-то ранний сукин сын уже заводил трактор. И тут открылась дверь и вошла тетя Клава. Здоровая 50-летняя женщина без признаков увядания. Тумба в юбке. Монумент вахтеру. Памятник сторожу. Каждая грудь — с ведро размером.
— Здравствуй, Николай! — посмотрев на меня, она просто кивнула мне головой. Я тоже.
— Ну, как, все в порядке? Не пили, не гуляли?
— Как можно, Клава? — по-моему, Митрич ее немного боялся, — тока чай.
— А вы что, одеколон разбили? — тетя Клава повела носом, как ищейка.
Мы с Митричем переглянулись. И хором заорали:
— Ага! — и уже Митрич один:
— Ну я пойду, Клава. Сдал — принял?
— Ладно, иди. Сдал — принял.
Я забрал Карата из загородки. Вернулся к себе в барак. Выкинул весь мусор, помыл пол, проветрил комнату. И стал отмываться сам. Вода в моей конуре была одной температуры — близка к точке замерзания. И зимой и летом. Где там проходила эта труба, по каким таким холодильникам — это мне неведомо. Трубы с горячей водой не было здесь никогда. Только две толстых трубы отопления. Мне за пузырь летом врезали в одну трехчетвертной кран и я брал эту воду для хозяйственных нужд. Постирать там, помыть пол. Эта вода, напротив, была до невозможности горяча. Ну просто кипяток. Нет в мире совершенства, как говаривал Экзюпери по совсем другому, правда, поводу.