Серебряные орлы
Шрифт:
— Не смогла ему посоветовать, чтобы Кресценция не казнил, — раздраженно сказал Тимофей.
Дрогнула засунутая под его руку рука. Дрогнула прижатая к его ноге нога. Но быстро Феодора Стефания овладела собой. С глубоким вздохом шепнула, что хотела спасти Кресценция, по государь император раскрыл измену и впал в страшный гнев. Она очень страдала и поныне часто плачет, вспоминая супруга, но не может не признать, что государь император имеет право, это даже его долг — выслеживать и карать измену. И вновь вздохнула.
— Я хорошо знаю, как ты верна ему… Видел, как ты подбадривала его улыбкой, когда тех… казнили…
Он хотел сказать «терзали», но не решился, жалко ее стало.
Растроганно смотрела она в его преданные глаза. В страдающие глаза. Нет, пусть он не думает о пей плохо, пусть не думает, что он смешит ее своим обожанием. Трудное это дело — любить,
— Кто это сказал?
— Не помню. Кажется, Кресценций.
Вновь дрогнула прижатая к его ноге нога. II он дрогнул. Странный какой-то взгляд устремила она на него. В глазах блеснули слезы. Вся изменилась в лице. И вдруг опустила глаза. Раскрыла полные, влажные губы, но зубы были крепко стиснуты. Глухо выдавила, что страшно любит его… что очень он близок ее душе… близок этой своей верностью… Не хочет она, чтобы он изводил себя любовью к ней. И если он поклянется ей, поклянется святым Тимофеем, памятью своей матери, что никто никогда не узнает от него… и при этом поклянется, что никогда, никогда больше этого самого от нее не потребует, то она…
Она осеклась, отпрянула от него и вновь, не глядя ему в глаза, выдавила, что хорошо понимает, какой опасности она себя подвергает, если он не сохранит тайну, но она доверяет ему и хочет отплатить за верность верностью. Верностью слову, которое она дала ему тогда на рассвете около церкви святого Лаврентия.
Тимофей тоже не смотрел на нее. И у него были стиснуты зубы, когда поцеловал ей руку и процедил, что пусть ничего не боится, он ее не выдаст. Никогда не выдаст. И действительно, когда плача, когда, колотя себя кулаками по лицу, он передавал свой разговор с ней Аарону, он закончил рассказ не раньше, чем вырвал у друга страшную клятву: пусть тот поклянется спасением души родителей своих, что никогда, никогда никому не расскажет, что сейчас услышал. Потому что ему, Аарону, не мог он не сказать, не мог. К тому же Аарон добавил с дрожью в голосе и со слезами в глазах:
— А сверх того клянусь тебе спасением души учителя Герберта.
Но кроме уверения, что она может ему доверять, ничего не сказал Тимофей Феодоре Стефании. В небольшом храме было так тихо, что оглушительным казалось лязганье зубов и свистящее дыханье. Ее зубов, ее дыхания — его зубов, его дыхания. Она поднялась. Глухим, низким голосом сказала, что слово свое она сдержит, когда только он захочет, в любую минуту сдержит. Как только потребует, она явится на свидание с ним. Но на одно-единственное свидание. Так, как пообещала. Потому что одну-единственную имела в виду встречу — тогда, на рассвете, возле церкви святого Лаврентия.
Но он никогда ничего не потребует. Никогда.
— Слышишь, брат Аарон? Никогда!
Да, он чудак, младенец, глупец, даже, может быть, он глупец в глазах всего города и всего мира, если бы они знали, но никогда, никогда он не развеет прахом, ради каприза распутной женщины, чудесную мощь, которая скопилась в нем благодаря усилиям и страданиям долгих лет, чудесным образом преобразив его душу, сделав его сильным и свободным, невероятно обогатив и сформировав его мысли! Никогда, никогда.
И действительно никогда не обратился Тимофей к Аарону, чтобы тот вновь помог ему встретиться с Феодорой Стефанией. И никогда уже больше Феодора Стефания, с которой все чаще виделся Аарон в Латеране, не спрашивала о Тимофее.
Друзья вновь не виделись с полгода. А когда встретились, Тимофей мог говорить только о тускуланских хозяйственных делах. Даже не заикнулся об Оттоне, о его благочестивых намерениях, о решении заточить себя в монастырь или в пустынную обитель. Аарон же непременно хотел завести разговор о Феодоре Стефании. Уже долгие месяцы не давала ему покоя мысль, что, может быть, эти двое встречаются, но делают это так, чтобы он, Аарон, ничего не знал. Долго кружил он вокруг да около, наконец мимоходом заметил, что будто государь император посетил Болеслава Первородного и с жаром молился над гробницей своего друга
Аарон был страшно разочарован, пристав к другу с вопросом об Оттоне. Тимофея как будто совершенно не волновали надежды императора на то, что возле гробницы мученика Адальберта ему легче будет встретить день страшного суда. Он только заметил, что пребывание Оттона в польском княжестве чрезвычайно ослабит надежды Болеслава Ламберта на возвращение в отцовские пределы.
— А тебе его жалко? — неприязненно спросил Аарон.
В голосе его звучало раздражение, вновь он ощутил ревность к дружбе Тимофея с польским князем.
— И жалко и нет, — ответил Тимофей, закидывая ногу на ногу. — Вот ты болтун, — усмехнулся он, — но я тебя люблю, и потому скажу, что думаю, тем более что не боюсь ничьего гнева. Я римлянин, и, как всякому римлянину, мне опостылели саксы. И я радуюсь, когда где-нибудь кто-нибудь лупит саксов по башке. Я уже говорил тебе когда-то, что палку, которую саксы выстругали для славян, надо бы взять в руку, а не ездить на ней. А тем временем государь император сейчас Болеславу Первородному еще сверкающие шпоры к погам прикрепляет, чтобы тот еще больше поверил, что он на коне ездит, а не на палке. Не скоро мы дождемся, чтобы Болеслав Первородный переложил палку в руку. Вот мне и жалко, что отдаляется от Болеслава Ламберта отцовское наследие, потому что столько в нем уже скопилось горечи — а такого легче, чем кого-либо убедить, что саксы его обманывают. Но коли Болеслав Ламберт, так или иначе, лишь благодаря саксам может вернуться на отцовские земли, то мне все равно, кто будет на этой палочке скакать. Будь здоров!
Аарон долго не мог оправиться от изумления, раздумывая о друге. Тимофей явно растет, крепнет, расцветает, блистая не только великолепной молодостью, но и живостью и основательностью мысли. Каждый очередной разговор все больше утверждал его в этом. Он начинал чувствовать себя подростком в сравнении с Тимофеем — подростком, который мало что понимает, кроме того, что объяснил ему учитель или что вычитал он в книге, тщательно подобранной учителем.
Но вместе с тем он начинал тревожиться за Тимофея. Такие слова, такие мысли о саксах могут привести и к поступкам, которые легко и быстро погубят самого Тимофея. И опасения эти были небеспочвенными, в этом Аарон убедился вскорости. Как-то папа, по своему обыкновению, ошеломил его вопросом: