Серьезное и смешное
Шрифт:
Ах ты черт… Я стал лихорадочно соображать: если да, он не спросил бы, а если я скажу, что нет, он спросит почему, а я не знаю. Значит, так или иначе, он меня провалит. И я, озорной парень, не мог отказать себе в удовольствии: если уж погибать, так с музыкой!
— Что ж, — с невиннейшим видом ответил я, — если поп не украл где-нибудь эти ложечки, пу-ускай себе торгует!
— Неуч! Лентяй! Я о вас ректору заявлю! Убирайтесь!
И я убрался. А дело было в том, что священнослужители вообще не имели права заниматься торговлей. В те времена педагоги задавали вопросы не наводящие, а, скорее,
— Что ж, по-вашему, все свечи на одно лицо? Ничем друг от друга не отличаются? А? И этого не знаете? — явно издеваясь, спросил он с иезуитской улыбочкой.
Ах, так?! Ты издеваться, улыбаться? Принимаю вызов!
— Нет, профессор, это я знаю.
— Нуте-с?
— Свечи бывают Крестовникова стеариновые для домашнего употребления, железнодорожные для вагонов и анузолевые для геморр…
— А-а??? — Мой профессор онемел от негодования, а я не стал ожидать конца этого шока, схватил зачетную книжку и бежал. Быть бы мне, вероятно, еще и сегодня на третьем курсе, если бы, на мое счастье, Алмазов (так звали профессора) не перевелся в другой университет.
В 1909 году я «перетащился» на четвертый, последний курс.
В то время группа одесских артистов и журналистов задумала открыть сатирический театр. Я считался способным любителем и остроумным парнем, и меня привлекли к участию в создании этого театра. Нарекли мы его «Бибабо» — так называется мягкая кукла-пересмешница.
Репертуар составлялся частью из пьес петербургского сатирического театра «Кривое зеркало», частью его писали мы сами. Конферировать поручили мне. А как это делается, никто из нас толком не знал.
Брат мой, учившийся в Германии, рассказывал мне про спектакль сатирического театра-кабаре в Мюнхене «Симплициссимус». В театре этом, когда зрители уже сидят на местах и свет в зале погашен, вдруг поднимается шумок, капельдинеры суетятся и в ложе около сцены появляется «серениссимус», «светлейший». Это сановный старичок в расшитом золотом мундире, весь в орденах. Он усаживается, и спектакль начинается. Серениссимус все время брюзжит, все критикует, отпускает смешные и фривольные замечания об артистах и пьесах, вплетает политические остроты и становится центром спектакля. Мне это понравилось.
А тут еще побывавшие в Москве рассказывали про то, как там в «Летучей мыши» Балиев разговаривает с публикой. И это мне понравилось.
На наших, как сказали бы теперь, «творческих собраниях» мы сообща выдумывали, как связывать номера программы. Я все это записывал. Потом стали говорить мне: «Ну, вы тут сами придумайте». А затем и вовсе перестали обсуждать связки, и я целыми днями только и думал о том, что и как я буду говорить между пьесами и выступлениями.
И вот день открытия театра «Бибабо». Зал Благородного собрания. Публика: доктора, юристы, архитекторы и актеры, актеры…
Я написал для своего первого выхода
Дали третий звонок. Помощник режиссера, тоже малоопытный любитель, выключил свет в зале и на сцене и сказал мне: «Идите, Алеша!» И я вышел на просцениум. За мною — занавес, а передо мною — ничего… Полный мрак… Я никого не вижу, и меня никто не видит… И к тому же левая нога моя живет своей отдельной жизнью: она отбивает чечетку, и я не могу справиться с ней. Приоткрываю занавес, чтобы поймать свет сзади, но и на сцене абсолютная темнота — перестарался помощник.
Губительная пауза… Но вот в темноте кто-то бросает мне реплику, я отвечаю, зал смеется. Еще реплика — еще ответ, зал аплодирует и… моя жизнь определилась: я — конферансье-экспромтист.
В этом же сезоне я и играл, и писал репертуар, и даже понемножку режиссировал.
Вторую программу после моих вступительных слов открывал Митрофан Иванович Днепров. Служил он в городском оперном театре, где шли и классические оперетты. Молодой, элегантный, талантливый, веселый на сцене, легкий танцор и, главное, первоклассный певец, обладатель мужественного и вместе с тем лирического баритона чудесного тембра, он имел огромный успех у публики. А когда в городе узнали, что он в театр попал прямо из монастыря, где был послушником, интерес к артисту еще больше возрос: как, из кельи да в оперетту?
Я написал для него слова на музыку пролога из оперы «Паяцы». Те места в тексте, где говорится о смехе и которые каждый театрал знает, я сохранил, например: «Ведь зритель платит, смеяться хочет он»; но Митрофан Иванович не утверждал, а спрашивал у сидящих в зале: «Ведь зритель платит? Смеяться хочет он?» И постоянно из зала отвечали: «А как же? Конечно, хотим!»
Затем шла пьеска «Жак Нуар и Анри Заверни» из репертуара «Кривого зеркала» — пародия на сентиментальную, душещипательную французскую мелодраму, которая тогда была частой гостьей на русской сцене.
Артист-любитель, игравший полицейского комиссара, в день премьеры заболел, и выяснилось это уже во время спектакля. Заменить его было некем — труппа маленькая. Положение катастрофическое.
Ходил к нам за кулисы старый почтенный отставной театральный работник, некто Глаубин. Он был оперным хористом, а когда паралич отнял у него левую руку, стал заниматься перепиской ролей. Делал он это не очень грамотно, но как-то сходило. Вот он и предложил спасти положение — экспромтом сыграть комиссара. А в роли было всего четыре слова: первый выход — «Связать его!» — и второй — «Развязать его!»
И начался аврал! Одни одевали Глаубина, другие гримировали, третьи внушали ему, как выйти, как говорить. Первый выход прошел прелестно, но второй… Второй погубил пьесу, но спас спектакль. Мой Глаубин вышел, растерялся и… забыл роль. Он шипел, шлепал губами. И тогда из всех кулис его стали выручать. Одни шептали: «Развязать!» — другие: «Развяжи!» И Глаубин… Глаубин… громко и торжественно возгласил: «Развязай его!»
Согласитесь, что даже для очень вольного перевода с французского это уже слишком. И публика хохотала так, что окончить пьесу было невозможно.