Серьезное и смешное
Шрифт:
— Здравствуйте… Э-э-э-э… Пойдемте… Сыграем в преферанс…
Все мы, конечно, встали: здравствуйте, Александр Иванович. А я, несчастный, вытянулся, как гимназист перед учителем, и забормотал:
— Александр Иванович, мы только пришли… Только после спектакля… Только… Мы только…
— Ну и что ж, что только, и я после спектакля.
— Александр Иванович… Мы… вот видите… ужин…
— И прекрасно, за картами и поужинаете.
И я с подленькими, просительными интонациями:
— Александр Иванович, может быть, немножечко попозже? А?
— Зачем же откладывать? Э-э-э, Христофор, возьми туда ужин.
А Христофор рад стараться для своего барина!
— Пожалуйте, Алексей Григорьевич, там уже все готово.
И Александр Иванович стоит, пока я не выхожу из-за стола; тогда он жестом придворного указывает мне на дверь и сам идет-плывет…
Я пытаюсь задержаться, чтобы хоть доесть салат, но неумолимый Христофор,
— Пожалуйста, их сиятельство дожидается.
И я иду на заклание… Иду… За мной плетется Христофор, за Христофором официант с моим прибором, на котором топорщатся остатки салата… А за карточным столом уже смиренно изнывают два партнера первого улова…
Мы потихонечку посмеивались над южинской барственностью XIX века, но только посмеивались, а не насмехались, потому что в барственности этой не было ничего вас унижающего, потому что мы знали Южина — первоклассного актера, Южина — драматурга Сумбатова, Южина — принципиального директора театра.
Мы слышали, с какой большой любовью к молодежи Александр Иванович в день 25-летия МХАТ на банкете в «Кружке» поздравлял младшую поросль театра.
Мы любовались его умной и иронической манерой беседовать с иностранными дипломатами, которые бывали у нас в «Кружке» и пытались разговаривать слегка покровительственно с «die russische Schauspieler» [10] . Мы составляли его свиту, когда принимали почетнейших гостей: Анатолия Васильевича Луначарского, Семена Михайловича Буденного, Николая Александровича Семашко, Николая Ильича Подвойского, когда нас посещали европейские знаменитости — актеры, музыканты, режиссеры, писатели. И мы гордились знакомством, дружбой с этим большим актером и человеком.
10
Русские артисты (нем.).
Южин на наш спектакль не пришел, но многие и многие московские актеры приходили смотреть на свое начальство, изображенное в не очень дружеском шарже.
И чтобы закончить о «Джимми» — маленькая рецензия 1922 года, как ты понимаешь, читатель, не ругательная (стал бы я ее приводить!). А было! Ругали! В то время юмор не пользовался большим уважением и терзали нас за «легкомыслие», за «легкорепертуарие», за «развлекательность». Вот она:
«Провинциал, в прошлом нам неизвестный, вот уже второй год «Джимми» довольно прочно осел в Москве. В первые месяцы своего московского бытия он являл собой не очень определенный, но очень такой чистенький и вполне литературный театрик, с приятными претензиями. В первых шагах его чувствовалась робость — все-таки Москва!..
«Джимми» робко присматривался к Москве. Москва, не без скепсиса, присматривалась к «Джимми», и ничего — присмотрелись, привыкли друг к другу. Брак без страстной любви, но спокойный, не лишенный приятности и веселости. Короче — «Джимми» стал почти столичным театром: тщательность постановки, максимальное разнообразие репертуара, более обдуманная и дисциплинированная режиссура. Его несомненная заслуга — стремление к разнообразию репертуара.
Это — правильный путь.
Но не во всех жанрах «Джимми» равно приемлем. Так, лирика, к которой питает, по-видимому, пристрастие талантливый и энергичный руководитель «Джимми» А. Г. Алексеев, менее всего удается ему… Но «Джимми» зато часто подлинно остроумен — качество редкое и бесценное! Всяческие пародии и особенно «Салонный хор» «Джимми» — порою настоящие жемчужины настоящего юмора…
«Сплошной скандал» Алексеева остроумен и весел, трюки новы и неожиданны, сюжет незатаскан и остер»… [11]
11
Янт Е. «Кривой Джимми». — «Театр». М., 1922, № 3.
Спасибо (через шестьдесят лет), товарищ Янт, за такую рецензию, но почему же при таком ультрахвалебном отзыве «Джимми» все-таки п о ч т и столичный театр?
Чтобы поспорить с этим «почти» — еще одно воспоминание одного из крупнейших знатоков и теоретиков советского театра, Павла Александровича Маркова:
«В Москве летом по вечерам некуда было деться, театры закрывались, и поэтому в «Эрмитаже» сосредоточилась летняя театральная жизнь. В помещении Зимнего театра обычно все лето играла какая-либо сильная драматическая труппа, укрепленная вдобавок гастролерами типа Степана Кузнецова и Павла Самойлова; в Зеркальном — неизменная оперетта, а на эстраде «Кривой Джимми» — театр миниатюр, соединявший традиции «Летучей мыши» и «Кривого зеркала»; вслед за «Летучей
В «Джимми» выступала целая группа талантливейших артистов, вошедших затем в первую труппу Театра сатиры» [12] .
12
Марков П. А. Книга воспоминаний. М., «Искусство», 1983, с. 156, 157.
Затащил я как-то на наш спектакль и самого дорогого мне актера и человека, «царя русской сцены», как его называли, Владимира Николаевича Давыдова. Он в это время не то не сошелся с кем-то характерами, не то рассорился с Александринским театром и жил в Москве.
На углу Каретного ряда и Успенского переулка стоял тогда дом, который потом снесли, расширив сад «Эрмитаж». Вот в этом доме бывший петроградский опереточный комик Александр Дмитриевич Кошевский открыл литературно-артистическое кабаре «Нерыдай». Нередко туда приходил и Давыдов, и его старались залучить на сцену. Он иногда добродушно соглашался и, кряхтя, вскарабкивался на эстрадку… И все забывалось — кабаре, столики, вино… Даже нэпманы, защищенные от всяких сантиментов высоким курсом червонца, затихали… Самые заскорузлые мещане чувствовали, что этот старик — старик волшебный…
Излюбленных вещей для концертных выступлений у Владимира Николаевича было немного. Читал он «Море» Петра Вейнберга — читал тихо, без той напевности, которой теперь так часто злоупотребляют в концертах и на радио.
Развернулось предо мною Бесконечной пеленою Старый друг мой — море… —тихо пришепетывал Дед… и море разворачивалось…
Иногда пел он старинные песни и романсы: «Корсетка моя, голубая строчка». Это, конечно, не было пением, но это не было и декламацией. Вспомните, как Лев Толстой в «Войне и мире» рассказывает про пение дядюшки:
«Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах… что отдельного напева не бывает, а что напев — так только, для складу. От этого-то этот бессознательный напев, как бывает напев птицы, и у дядюшки был необыкновенно хорош».
Замените «дядюшку» «дедушкой» — и вы поймете, как пел Давыдов.
Он говорил в своем «Рассказе о прошлом»:
«Многие артисты чувствуют себя на эстраде очень неприятно. Савина, например, говорила, что когда она выходит в концертах на эстраду, то чувствует себя будто в аду на сковородке! Я же на эстраде всегда был своим человеком, и присутствие публики в открытую, на носу, кругом и около, смотрящей прямо в рот, меня нисколько не смущало».
И как легко, умно и тонко он баловался в каком-то фривольном стишке, который читал для «окончательного биса», чтобы его отпустили со сцены!
Первый куплет — девушка спит в лесу на траве, и трава над ней колышется. «Люди добрые, скажите, что это такое?» — спрашивал Давыдов у зрителей, и на лице у него было наивнейшее удивление. Казалось бы, чему бы тут удивляться? Но этот артист, очевидно, наивный человек, он удивлен…
Второй куплет — на реке лодка. Тоже колышется. В лодке спит парень. И опять Давыдов удивлен, но удивление его на словах: «Люди добрые, скажите, что это такое?» — уже лукавое, теперь спрашивает не наивный старик, а хитрый: он предвкушает нечто пикантное, и это пикантное не заставляет себя долго ждать; в третьем куплете лодка уже пуста, а расстояние между действующими лицами, парнем и девушкой, сокращается до минимума, и опять колышется трава над ними, и теперь «Люди добрые, скажите, что это такое?» звучит заговорщицки: мы, мол, знаем, «что это такое»!