Сезон тропических дождей
Шрифт:
Однажды, ожидая своей очереди, Антонов разговорился с толстяком, узнал, что зовут его Кохови, и уже через несколько минут оба почувствовали друг к другу расположение. С тех пор неизменно заговаривали по-дружески, стоило Антонову снова очутиться здесь. У Кохови была большая семья, он с гордостью показал любительскую фотографию, на которой были запечатлены пять разнокалиберных курчавых голов. «Мои!» — пояснил он и значительно, по-учительски, поднял указательный палец, как бы подчеркивая этим, что не зря существует на свете, что таможенное дело в его жизни занимает место второстепенное, а главное призвание — воспроизводство населения Африки. Прокормить такую семью трудно, и Антонов был убежден, что Кохови берет взятки, как и многие, хотя бы
В этот раз знакомое кресло под навесом пустовало.
— Где Кохови? — спросил Антонов молодого пограничного сержанта.
У сержанта мягкое мальчишеское лицо со светлой красноватой кожей цвета необожженной глины.
— Вы разве не знаете? Убили его.
— Как убили?! — обомлел Антонов.
Сержант развел руками:
— Да вот так! Как убивают людей — просто! Раз, и все!
Чудовищная нелепость! Добродушного, жизнерадостного Кохови убили, и теперь это кресло так и будет оставаться пустым долго-долго, потому что никто не посмеет его занять. Будет оно стоять под навесом как памятник товарищу, погибшему на посту. Оказывается, банда контрабандистов попыталась склонить Кохови к сообщничеству, рассчитывали перебросить через границу большую партию валюты. Предлагали хороший куш. Кохови отказался. Тогда его подстерегли и ночью, когда он возвращался с дежурства, всадили нож в живот. Он умер на другое утро.
Вот тебе и добродушный толстяк в кресле под навесом, который, казалось бы, ничего не делал, только улыбался…
Когда Антонов пересек нейтральную полосу и очутился уже на куагонской стороне, он вдруг подумал, что в той жизни, которая оставалась теперь за его спиной, он что-то утратил невозвратное, и пройдет много лет, а все будет и будет являться в его память улыбчивый толстяк, сидящий в кресле у границы двух стран, мимолетный друг на чужой земле.
3
Здесь та же Африка, все здесь то же самое, что и по ту сторону границы — и пальмовые рощи у дороги, и деревушки за глиняными дувалами под тростниковыми крышами, и все те же женщины с корзинами на головах, бесконечной цепочкой идущие куда-то… Только километровые столбы на обочинах уже иного фасона, да надписи на дорожных щитах уже по-английски, на таком же чужом для местного населения языке, как и тот, на котором разговаривают щиты и вывески в Асибии.
А ведь и те и другие, живущие по обе стороны границы, единокровны, и старинные верования у них одинаковы, и родной язык все тот же, имена те же. Много лет назад провели линейкой по карте: вот граница, справа ваше, слева — наше. Чужая воля, вооруженная карандашом, рассекла единую землю на две части, отгородила их друг от друга полосатыми шлагбаумами, кокардами полицейских, штампами пограничных виз, заставила говорить на иноземном, привезенном из-за тридевять земель языке, жить, думать, поступать по правилам и обычаям далекого чужого севера.
На подъезде к Монго скорость пришлось сбавить. Появились велосипедисты. В Куагоне их полно. Смотри в оба, иначе собьешь. В прошлую поездку в Монго за рулем «Волги» был Потеряйкин. Всю дорогу он ругался: велосипедисты выводили его из себя. Потеряйкин торопился в Монго в любезный его сердцу супермаркет, который закрывался на трехчасовой обеденный перерыв в полдень. Как ни торопился — опоздал, а вечером пришлось возвращаться обратно, и Потеряйкину отовариться не удалось. На обратном пути ворчал: «Чтоб их, этих африканцев!»
Здание нашего посольства в Монго возвышается почти на берегу океана. Во время штормов ветер доносит то него пропитанную солью мелкую водяную пыль, и посольству приходится держать сверх штата специального уборщика, который по утрам отмывает с окон, обращенных к океану, белые соляные кляксы. Над крышей двухэтажного, построенного в колониальном английском стиле, одинаковом
Теперь только нажать кнопку звонка у ворот, дождаться, когда прожужжит электрический механизм, втягивая в себя язычок задвижки, от легкого толчка дверь откроется, один шаг, и ты как будто на Родине, под сенью ее флага. И хотя Антонов давно привык ко всему этому, он неизменно испытывал почти мальчишеское волнение, когда в Дагосе ли, в Монго, в других ли странах подходил к воротам, возле которых поблескивала начищенная медная доска и на ней значилось: «Посольство Союза Советских Социалистических Республик». И палец уверенно жал кнопку звонка: «Эй, товарищи, пустите домой! Свой пришел!»
Антонов поднялся по ступенькам парадной лестницы, открыл дверь, и приподнятое настроение тут же улетучилось. За столом дежурного восседала Красавина. Она подняла на Антонова выпуклые серые глаза с таким видом, словно видела его впервые в жизни.
— Добрый день! — сказал он.
В ответ едва шевельнулись тонкие, четко выписанные губы.
Он обозлился:
— Я вам сказал: добрый день!
— Я вам ответила — добрый! — На этот раз губы обронили слова, похожие на льдышки.
Пришло же кому-то в голову посадить эту женщину на место, с которого начинается посольство! Кажется, коснись ее кожи, и обожжешься, будто на морозе задел железку, а во взгляде Аллы Красавиной, обращенном на тебя, постоянно сквозит холодное презрение. Как-то Антонов посетовал своему коллеге, здешнему консулу: «За что она меня так ненавидит? Не пойму! Я и видел-то ее всего два или три раза». Консул рассмеялся: «Да она так не только к тебе — ко всем. Даже некоторые наши посетители-африканцы жаловались: мол, ваша дама, сидящая у входа, выказывает откровенное пренебрежение к нам, черным. А на самом-то деле она обыкновенная лягушка с холодной кровью. Такой же, как у ее мужа, переводчика посла Вадима. Год с этой парой под одной крышей и ни разу не видел, чтобы они улыбнулись».
В какой-то книжке Антонов прочитал, что в искусство дипломата, так же, как в искусство актера, входит «умение управлять своим настроением». Всему научили в вузе чету Красавиных — наукам, разным языкам иностранным, а вот не научили быть приветливыми, уметь ради дела хотя бы через силу улыбнуться, даже если мама наделила тебя кровью лягушки. А в сущности, это элементарная невоспитанность. Недопустимая нигде, и особенно на работе за границей.
— Скажите, пожалуйста, дипкурьеры приехали?
Не поднимая головы, она буркнула что-то нечленораздельное.
— Да или нет? — На этот раз Антонов даже улыбнулся, взглянув на женщину как на любопытный объект для изучения.
— Да! — В голосе ее звучало раздражение.
Приемная посла была на втором этаже. Здесь тоже сидела молодая женщина, но уже с порога хотелось ей улыбнуться. Удивительно, почти все в лице Веры выходит из нормы: нос длинноват, остренький, похож на птичий, одна бровь чуть выше, другая чуть ниже, лоб высоковат, подбородок слишком решительно выдвинут вперед. И все же, вопреки этим аномалиям, смотреть на Веру приятно. Совсем не красавица, а мила нежным овалом лица, удивительно крупными и чистыми глазами, постоянно подогретыми мягкой улыбкой. А главное, характером — жива, общительна, неизменно пребывает в хорошем настроении. Вере двадцать пять. Судьба ее похожа на судьбы таких же, как она, девушек, работающих в наших учреждениях за границей. Никаких надежд на то, чтобы найти жениха в среде советской колонии, особенно такой маленькой, как Монго или Дагоса. Все женаты. Временные командированные? Тоже женаты, а если кто и холост, то прикатит на десять дней, ну на месяц — какой от него толк, всерьез отношения не построишь.