Сфинкс
Шрифт:
— Моя жена! — выговорил с усилием Перли. — Моя жена…
Розына, зардевшись и смутившись, поклонилась Яну с дьявольской усмешкой и убежала с кокетливой ловкостью, искоса стреляя своими огненными глазками.
— Этот большой образ, — говорил Перли, которого злили бесстыдные поглядывания Розынки, — я пишу для одного местного священного места (для провинциального костела): Освобождение Святого Петра.
— Освещение распределено очень умело.
— Действительно, не ища незаслуженных почестей, в освещении, по всеобщему признанию, я иду впереди, — сказал художник. Соблаговолите взглянуть на это освещение лица апостола.
— Очень хорошо, — буркнул Ян, — такая большая картина… Эта голова наверно с натуры? — спросил он.
Перли, который только слышал о том, что головы и тела рисуют с натуры, ловко подхватил:
— Я усиленно желал, чтобы ее можно было взять с природы,
— Тем выше умение, тем красивее кажется нам эта голова! — промолвил Мамонич.
А голова, о которой шла речь, была перерисована из эскизов, изданных в Риме по фрескам Рафаэля и настолько очевидно принадлежала одному из докторов в "Диспуте", что ошибка была невозможна. Перли верно ее перерисовал на кальку, но испортил несоответственным колоритом и освещением.
Начался разговор о живописи и здесь, наконец, Перли несмотря на всю ловкость, обнаружил, какой он неуч, рассказывая, то о секретах, какими обладал при подготовке фона красок, то о каких-то особенных выглаживаниях и т. п. Ян терпеливо выдержал разговор, когда Мамонич подводил Перли и подбивал его как бы нарочно на все большие и большие глупости, но почувствовал усталость и скуку. Перли, войдя в роль, болтал все более горячась.
Удивление Яна росло, он раскрывал широко глаза, едва мог удержаться с одной стороны от зевков, а с другой от смеха, а плечи сдерживал изо всех сил, чтобы их не поднимать ежеминутно.
Этот человек назывался художником!
— Ах! — воскликнул на прощание Перли, принося свои творения, красоты которых любезно указывал. — Красивая голова! Руке только можно сделать замечание. Но вы знаете (подмигнул с улыбкой Яну), что и знаменитый Рабрант плохо писал руки, а что касается рисунка, так был совсем плох.
— Однако же, — промолвил Ян, будучи не в состоянии удержаться, — я видел во Флоренции его портреты, и там руки выписаны изумительно.
— Но наверно ли это Рабранта? — спросил, улыбаясь, Перли. — Ведь он, насколько знаю, писал одни лишь огни, ночные освещения или же теневатости!
Ян ничего не ответил. Перли мог даже думать, что побил его, тогда как тот не видел необходимости объяснять что-то этому человеку. Шли медленно по улицам, Ян слова не сказал Мамоничу.
— Скажи мне, — промолвил, наконец, он, — к чему знакомство с подобными людьми? Это ведь мазилки.
— Увы! Ты правду сказал.
— Тогда на что они мне?
— Я уже тебе говорил и повторяю. Это в большей еще степени интриганы, чем мазилки, — ответил Мамонич. — Может быть они, по крайней мере, меньше будут тебе вредить, если знакомство с тобой польстит им, если их разоружит, в чем пока сомневаюсь. В случае если я ошибусь, все-таки это любопытные наблюдения. И такую шушеру надо знать… Знаешь что? — продолжал, колеблясь, Мамонич, — я бы показал тебе нечто гораздо более достойное внимания твоего, как человека, и как художника, нечто особенное, оригинальное, но… но…
— Что же тебе мешает?
— Что? Тысяча причин, тысяча поводов.
— Не понимаю, разве только нас туда не пустят?
— О, напротив, примут с благодарностью.
— Тогда не понимаю, почему нам не пойти, раз мы были у Мручкевича и Перли?
— Так как это посещение разве только для удовольствия; пользы от него никакой, даже кто знает, не повредит ли?
— Скажи мне толком и не мучь меня дольше.
— О, опять рассказ, целая история! И история еврея художника. Если хочешь повидать Иону Пальмера, сначала расскажу тебе о нем. Будь только терпелив.
— Еврей художник! — сказал удивленный Ян. — Действительно, что-то странное!
— Да, да! Оригинальное явление. Знаешь и понимаешь, что такое у нас еврей. Еврей еще до сих пор существо заклейменное, проклятое как в средние века, презираемое и унижаемое всеми. Если б мы после пана Мручкевича, жена которого урожденная Дубинская, и после Перли посетили простого еврея, первые двое, узнав, могли бы не на шутку рассердиться. Но я думаю, что они не узнают. Иона стоит в тысячу раз больше их, но он еврей. Этого достаточно. Что касается меня, то я никогда не могу видеть без чувства жалости этого бедного человека. Гораздо выше по образованию здешних своих соплеменников, он между тем не отрекся ни от презираемого некоторыми понапрасну народа, ни от ненавистного всем вероисповедания. Он понял, что отделаться от победителей можно; но оставить братьев в несчастье подло. Иона, посетивший Палестину, часто рассказывал мне о положении палестинских евреев, об упадке образования среди избранного народа Божьего. Никогда не забуду
Они были уже у дверей жалкого одноэтажного еврейского дома, им пришлось перепрыгивать во дворе через канавы, а наверх взбираться по ступенькам, покрытым кучами грязи.
Поднявшись, друзья прошли ужасно затхлые комнаты, где целые семейства теснились на нескольких квадратных метрах, учась, ссорясь, считая, торгуя, любя и хозяйничая в тесноте. Через корыта, ведра с помоями, задевая порванные занавески и множество стоящих и висящих детских люлек, они протиснулись, наконец, к запертой комнате, которую им отпер сам хозяин.
Это был молодой человек небольшого роста, нежный, худощавый, белый, как женщина, с прозрачным цветом лица, так что даже просвечивали синие жилки. Тип лица был восточный. Громадные живые черные глаза, глубоко посаженные, с прекрасно очерченными бровями; румяный рот, маленькая бородка и темные усы, черные волосы, и гладкий, и высокий лоб.
Он слегка покраснел, увидев их, и встретил улыбкой и взглядом, как бы спрашивавшим: что ему приносят, утешение или оскорбление.
После первого приветствия, которое со стороны Яна было тем сердечнее, что с первого взгляда он увидел в Ионе одного из тех людей, к которым легко привязаться, еврей схватил Яна за руку и воскликнул: