Шаг за шагом вслед за ал-Фарйаком
Шрифт:
Кроме того, поэту не обязательно быть умным или философом. Многие безумцы были поэтами, или многие поэты были безумцами. Такие, например, как Абу-л-‘Ибар, Бухлул{29}, ‘Улаййан{30}, Тувайс{31}, Музаббид{32}. Недаром говорили философы, что исток поэзии в безумстве и что лучшие стихи рождаются на почве помешательства и страсти, а стихи почтенных богословов — не более, чем жалкое виршеплетство.
Услышав эти слова, ал-Фарйак отказался от поэзии и предпочел ей заучивание незнакомых слов и выражений, но вскоре отошел и от этого. Дело в том, что отец взял его с собой в одну из отдаленных деревень, чтобы собрать с ее жителей положенные налоги в казну правителя. Там его поселили в доме уважаемых людей. А рядом жила одна очень красивая девушка, на которую ал-Фарйак по молодости своей стал заглядываться, — неопытным влюбленным свойственно начинать с соседок, поскольку это ближе и проще. А соседкам свойственно строить глазки соседям, возбуждая их чувства и давая понять, что не стоит искать врача далеко, если можно найти лекарство поблизости. Однако люди, опытные в любви, требуют большего и
Я покидаю ее против воли, но душа моя с ней остается.
Сказано совершенно в духе тех поэтов его века, которые клялись самыми ужасными клятвами, что не могут ни есть, ни пить по причине страстной любви, что проводят ночи без сна, умирают, уже умерли, забальзамированы, одеты в саван и похоронены. А сами при этом развлекались, как могли. Когда он показал эти прощальные стихи отцу, тот обругал его и запретил заниматься стихотворством. И этим только распалил его чувства. Большинству сыновей свойственно ни в чем не соглашаться с отцами. Ал-Фарйак покинул деревню, чувствуя себя несчастным, влюбленным и безумным.
4
ЗЛОСЧАСТЬЯ И ЛЮТНЯ
Отец ал-Фарйака занимался делами, не сулящими прибыли, рискованными, последствия их были непредсказуемы, потому что они были связаны с распрями, ожесточавшими людей — как правителей, так и тех, кем они управляли. Он поддерживал партию друзских шейхов{33}, известных своей храбростью, мужеством и благородством. Однако руки их были пусты, равно как и их кошельки, сундуки, шкафы и дома. А известно, что земля наша в силу округлости ее формы покровительствует лишь тому, что округло подобно ей, а именно динару. Без динара на земле ничего не делается, ему служат и меч и перо, ему покоряются и наука и красота. И будь ты силен телом и заслуженно уважаем, ни сила твоя, ни заслуги без динара ничего не стоят. Он хоть и мал, всегда одержит верх над самыми большими и сильными желаниями и душевными порывами. И круглые чеканные лица выполняют его волю, где бы он ни появился, и рослые мужчины следуют за ним, куда бы он ни покатился, и высокие, гладкие лбы склоняются перед ним, и широкие груди сжимаются от его утраты.
Что же до разговоров о том, что друзы ленивы и нерадивы, что у них нет ни совести, ни чести, то все это неправда. Слово «лень» по отношению к ним должно звучать как похвала, потому что лень их — от неприхотливости, от неподкупности и воздержанности. Ведь если эти похвальные, завидные качества хоть немного превышают меру, они кажутся их противоположностью. Излишнюю мечтательность, например, принимают за слабость. В щедрости усматривают расточительность. В смелости — безрассудство и авантюризм. Даже излишнюю ревностность в вере считают слепотой и помешательством. Вот так! И если друзы слишком неприхотливы, если никто из них не преодолевает пустыни и не пересекает моря в поисках достатка, если они скромно одеваются и нетребовательны в еде, если они не унижаются до того, чтобы зарабатывать себе на жизнь грязными и тяжелыми работами, то их считают ленивыми и нерадивыми. Известно, что чем более жаден и алчен человек, тем больше он трудится, утомляется, нервничает. Европейские купцы при всем их богатстве несчастнее крестьян нашей страны. Их купец на ногах с раннего утра до позднего вечера.
А утверждения о том, что у друзов нет ни чести, ни совести, — чистая ложь и клевета. Никто не слышал, чтобы они не сдержали данное кому-то слово, если только тот, другой, не повел себя вероломно. Или, что их эмир или шейх, увидев однажды жену соседа-христианина купающейся и привлеченный ее молодостью и нежной кожей, попытался бы обольстить ее или взять силой. Всем известно, что многие христиане живут под их покровительством и чувствуют себя в безопасности. И если им предлагают перейти под покровительство христианских шейхов, они отказываются. Я считаю, что человек, уважающий соседа, которому он покровительствует, обладает самыми высокими достоинствами и не может быть предателем. Что же касается обособленности друзской общины, ее нежелания сближаться с другими, то это все из области политики и не имеет отношения к религии. Одни люди хотят иметь своим правителем этого эмира, другие предпочитают того.
Отец ал-Фарйака оказался на стороне тех, кто пытался сместить правившего тогда эмира, определявшего политику Горы{34}, он поддержал его противников, своих родственников{35}. Столкновения и схватки между эмиром и его врагами происходили постоянно, в результате враги эмира потерпели поражение и бежали в Дамаск, надеясь на помощь, обещанную им тамошним вазиром{36}. В ночь побега солдаты эмира напали на родную деревню ал-Фарйака. Он и его мать успели укрыться в хорошо укрепленном доме одного эмира, неподалеку от деревни. Солдаты разграбили их дом и унесли все найденное в нем серебро, дорогую посуду и другие вещи, в том
Кто-то может мне возразить: к чему, мол, рассказывать о таком незначительном случае? Отвечаю: Как я только что упомянул, лютня в горах встречается очень редко. Сочинение мелодий и игра на музыкальных инструментах кладет на музыканта клеймо позора, это считается пустым развлекательством, ребячеством и возбуждением порочных страстей. Люди гор настолько религиозны, что опасаются всяких чувственных радостей и не хотят учиться пению и игре на музыкальных инструментах. Они не используют их — как это делают священники-иностранцы — в своих храмах и в молитвах, боясь впасть в ересь. По их понятиям, все изящные искусства, как то: поэзия, музыка, живопись — предосудительны. Но если бы они слышали, как упомянутые священники ради привлечения мужчин и женщин поют в церквах или играют на органе те же самые мелодии, которые возбуждают людей в театрах, танцевальных залах и в кафе, то они не сочли бы игру на лютне грехом. Лютня в сравнении с органом все равно, что ветка в сравнении с деревом либо бедро в сравнении с телом. Лютня издает лишь легкий звон, тогда как орган издает и звон, и перезвон, и гудение, и грохот, и треск, и лязг, и чириканье, и бряцание, и громыхание, и бормотание, и ржание, и шипение, и бульканье, и свист, и скрип [...]{37} Разве можно все это сравнить с нежным тин-тин лютни? Говорят, что нежелание играть на ней объясняется ее похожестью на задницу. А что же тогда можно сказать о женщинах, приходящих в церковь с этими рогами на голове, похожими, прости Господи, на свиное рыло? А на что, прости Господи, похоже свиное рыло?
Надеюсь, тебе ясно, что твои возражения не принимаются и что рассказ о лютне был вполне к месту. А возражал ты просто из упрямства, из желания приписать мне ошибку и безосновательно придраться ко мне. Тебе хотелось показать всем, как ловко ты раскритиковал меня, и заставить отказаться от завершения этой книги. Но клянусь жизнью, если бы ты знал, что я задумал ее с целью развеять твою печаль и позабавить тебя, то не стал бы ни в чем меня упрекать. Так, сделай, ради Господа, милость, потерпи, пока я закончу прясть нить своего повествования, а после этого можешь делать с моей книгой все, что взбредет тебе на ум: бросай ее хоть в огонь, хоть в воду.
А сейчас вернемся к ал-Фарйаку и скажем, что он жил с матерью в их доме и занимался переписыванием. В скором времени из Дамаска пришло известие о смерти отца, отчего сердце ал-Фарйака чуть не разорвалось, и он подумал, что лучше бы лютня оставалась у того, кто ее украл. Мать не выходила из своей комнаты, горько оплакивая мужа — слезы ее не высыхали. Она принадлежала к числу любящих и преданных жен и искренне горевала о своем супруге. И не хотела, чтобы сын видел ее плачущей и тоже ударился бы в слезы. Но ал-Фарйак знал, что она плачет и оплакивал ее тоску и одиночество, а когда она выходила из своей комнаты, утирал слезы и делал вид, что занят переписыванием или еще чем-нибудь. Он тогда уже понял, что у него нет, помимо Господа, другого прибежища, кроме работы, и постоянно корпел над рукописями. Однако с той поры, как Господь создал калам, эта профессия не может обеспечить занимающемуся ею достойное существование, особенно в стране, где за кыршем{38} гоняются, а динару поклоняются. И все же понимание этого улучшило его почерк и заострило его ум.
5
О СВЯЩЕННИКЕ, ЛОВКОСТИ, УСЕРДИИ И СУМАСБРОДСТВЕ
Некто прочел конец предыдущей главы, а тут пришел слуга и позвал его ужинать. Он оставил книгу и сосредоточился на рюмке, тарелке, миске, чашке и других сосудах разных форм и размеров. Потом к нему пришли друзья-собеседники. Один рассказал: Я сегодня побил свою рабыню и отвел ее на рынок, решив продать хоть за полцены, потому что она нагрубила своей госпоже. Другой поведал: А я крепко наподдал своему сыну, увидев, что он играет с соседскими детьми, и запер его в отхожем месте, где он и находится до сих пор. А следующий сказал: Я сегодня потребовал от своей жены, чтобы она открыла мне все, что у нее на уме, все мысли и чувства, которые ее тревожат, а также все сны, которые она видит по ночам, объевшись вечером или одурманенная любовью перед сном. Я пригрозил ей, что если она не скажет мне правды, я нажалуюсь на нее нашему священнику, и он объявит ее неверующей, запретит выходить из дома, а потом вытянет из нее все, что она скрывает и что замышляет. Он сумеет выведать, что она таит, чего боится и чего остерегается, чему она радуется, что любит и чего хотела бы. Я ушел из дома злой и разъяренный, как тигр, и решил, что не помирюсь с ней, пока она не расскажет мне свои сны. Еще один сказал: А я больше тревожусь из-за своей дочери. Сегодня она причесалась, повязала голову, надушилась, нарядилась, приукрасилась [...]{39} и, сияя улыбкой, уселась у окна разглядывать прохожих. Я запретил ей это, и она ушла, но затем, вопреки запрету, снова вернулась на то же место, заявив мне, что она-де что-то шьет для себя. Но каждый взмах иголкой сопровождался двумя взглядами в окно. Я разозлился, вспылил, вцепился в ее расчесанные и заплетенные в косы волосы и вырвал клок. Вот он у меня в руке! И горе ей, если она не раскается, я выдеру ей все волосы. Она словно строптивая молодая кобылка, закусившая удила, не образумит ее ни кулак, ни палка.