Шах фон Вутенов
Шрифт:
– Доброе утро,- приветствовал ее Щах.
Старуха вздрогнула, увидев, что молодой хозяин, спавший в гостиной (она из-за него не выпускала кур, чтобы они своим кудахтаньем не мешали ему спать), появился со стороны озера.
– Бог ты мой, хозяин, откуда это вы взялись?
– Мне не спалось, матушка Кристшен.
– С чего бы это? Опять, что ли, нечисть зашебаршилась?
– Вроде того. Комары и бабочки. Я забыл потушить свечи. А одно окно стояло открытым.
– Как же это вы, свечи-то не задули? Известное дело, ежели свет горит, всякие там мошки да мушки налетают. А мой-то старик и не знал ничего. Ай-ай-ай, значит, хозяин и глаз не сомкнул.
– Нет, матушка Кристшен, я в лодке поспал, да еще как крепко. А вот теперь что-то замерз.
– Да у меня чуть не с ночи топится, хозяин; огонь - самое первое дело. Конечно, надо вам горяченького выпить, я сейчас принесу, только вот накормлю эту козу проклятущую. Ох, уж и озорница она у меня. У ней словно часы в голове, знает, пять или уже шесть пробило. А в шесть, ну уж прямо с ума сходит. Бегу я ее доить, и что, думаете, она делает? Бодает меня, и всегда вот сюда, в крестец. А за что, спрашивается? Хочет, видать, чтобы я помучилась. Пойдемте-ка в нашу горницу, хозяин, посидите там, а не то и прилягте. Старик-то мой лошадь вашу кормить пошел. Да уж ладно, через четверть часа я, хозяин, кофе подам. И еще кое-чего найдется. Херцбергских булочек у меня в буфете - ешь не хочу.
Под эту болтовню Шах вошел в «чистую комнату» стариков. Все в ней было аккуратно прибрано, все чисто, кроме воздуха, так как его наполнял острый запах смеси перца и кориандра, которую они «от моли» насыпали в уголки дивана. Шах открыл окно, закрепил его на крючок и теперь уже был в состоянии порадоваться мелочам, украшавшим «чистую комнату». Над диваном висели картинки из календаря, изображавшие два анекдотических случая из жизни великого короля. «Ты! Ты!» - было написано под одной, под другою: «Bon soir, messieurs» [68] . Вокруг этих картинок с золоченым кантом были укреплены два венка из иммортелей с черными и белыми бантами; на низенькой печке стояла ваза с травой трясункой.
68
Добрый, вечер, господа (франц.).
Но главным украшением комнаты был домик с красной крышей, в котором прежде, по-видимому, жила белка а на цепочке подтаскивала к себе малюсенькую тележку с кормом. Сейчас домик был пуст, и тележка бездействовала.
Шах только-только разглядел все это, как ему доложили, что «там все прибрано».
И правда, когда он вошел в гостиную, столь упорно отказывавшую ему в ночном покое, его удивило, что сделали с ней за это короткое время две дружеские руки и любовь к порядку. Двери и окна стояли настежь, утреннее солнце заливало комнату ярким светом, на столе, на диванах не осталось ни пылинки. Мгновение спустя вошла жена Криста, неся кофе и корзинку с булочками, Шах не успел еще снять крышку с маленького мейсенского кофейника, как из деревни донесся колокольный звон.
– Что это значит?
– .спросил Шах.- Ведь еще и семи нет.
– Ровно семь, хозяин.
– Но прежде звонили в одиннадцать. В двенадцать уже была проповедь.
– Так это прежде. Нынче все по-другому. Два воскресенья, когда народ приходит из Раденслебена, в двенадцать звонят, потому что ихний пастор служит, а в третье воскресенье приезжает старик из Руппина, тогда в восемь. А ежели старик Кривиц из Турмулка, заместо нашего старика, он по-своему велит звонить. Ровно в семь.
– А как теперь зовут пастора из Руппина?
– Как звали, так и зовут. Старым Биненгребером,
– Он еще меня конфирмовал. Добрый он человек.
– Верно, добрый. Да вот беда, у него ни единого зуба не осталось, бормочет чего-то, бормочет себе под нос, ни одна душа не понимает.
– Ну, это беда небольшая, матушка Кристшен. А люди всегда чем-то недовольны. И крестьяне в первую очередь! Схожу-ка я, поинтересуюсь, что мне скажет старый Биненгребер, мне и другим прихожанам. Скажите, у него в комнате и сейчас еще
– Кажись, висит. Мальчуганы все на нее не налюбуются.
И она ушла, чтобы не мешать больше молодому хозяину, пообещав принести ему молитвенник.
Шах с аппетитом поел вкусных херцбергских булочек, ибо с отъезда из Берлина еще маковой росинки во рту не имел. Наконец он встал и подошел к садовой двери. Отсюда ему открылся вид на круглую площадку, обсаженную самшитом, и вдали за нею вершины парковых деревьев, потом взгляд его остановился на освещенной солнцем чете аистов, что у подножия холма прогуливались по лужайке, желто-красной от цветущих лютиков и конского щавеля.
Эта картина навела его на множество размышлений, но тут колокол прогудел в третий раз, и он спустился вниз, в деревню, чтобы, сидя на «помещичьей» скамье, послушать, что ему скажет старый Биненгребер.
Биненгребер говорил хорошо, искренне, основываясь на своем житейском опыте, а когда был пропет последний стих и церковь снова опустела, Шаху вправду захотелось пойти в ризницу, поблагодарить за добрые слова, сказанные в давно прошедшее время, и затем на своей лодке отвезти его домой. По дороге он все ему скажет, исповедуется, попросит совета. Старик уж будет знать, что ему ответить. Старики всегда мудры, если и не от мудрости, то хотя бы от старости. «Но,- перебил Шах свои размышления,- на что мне его ответ? Разве я не знаю его заранее? Разве этот ответ не живет во мне? Разве я не знаю заповедей? Недостает мне только охоты выполнять их».
Так вот беседуя с самим собой, он отказался от своего намерения и опять пошел наверх ко дворцу.
Ничем не помогла ему церковная служба, и все-таки пробило только десять, когда он добрался до дому.
Здесь он обошел все комнаты раз, второй, разглядывая портреты Шахов, по отдельности и группами развешанные на стенах. Все они были в высоких чинах, у всех, на груди красовался Черный орел или «Pour le merite» [69] . Вот этот генерал взял большой редут под Мальплаке, а рядом висел портрет Шахова деда, командира полка Итценплиц, с четырьмястами своих солдат целый час державшего Хохкирхновское кладбище. Там он и пал, разбитый, разрубленный, как и те, что были с ним. Эти портреты перемежались портретами женщин, и самой прекрасной среди них была его мать.
69
«За заслуги» (франц.).
Когда он снова вошел в гостиную, пробило полдень. Он бросился на диван, ладонью прикрыл глаза и стал считать удары. «Двенадцать. Я пробыл здесь ровно двенадцать часов, а мне кажется, что двенадцать лет. Что же будет со мной? Каждый день Крист, его жена, а по воскресеньям Биненгребер или пастор из Раденслебена, что, собственно, никакой разницы не составляет. Один день точь-в-точь как другой. Хорошие люди, даже очень хорошие… Воротившись из церкви, я гуляю в парке с Виктуар, потом мы идем на лужайку, ту самую, что сейчас и вечно видна нам из окон дворца и на которой цветут лютики и конский щавель. А среди них бродят аисты. Возможно, мы идем одни, а скорей всего с нами еще трехлетний карапуз, и он тонким голоском поет: «Адебар, ты эту птичку преврати в мою сестричку». И моя супруга краснеет, ей тоже хочется видеть рядом с ним сестричку. Так проходят одиннадцать лет. И вот мы уже добрались до первой станции, что почему-то зовется «соломенной свадьбой». А тут потихоньку подкрадывается время, когда с нас уже пора писать портреты для галереи. Нельзя же, чтобы мы в ней отсутствовали. И вот в ряду генералов оказываюсь я, ротмистр, а для Виктуар уготовлено место среди красавиц. Предварительно я совещаюсь с художником, говорю ему: «Уверен, что вы сумеете воспроизвести выражение лица. Ведь сходство - это душа». А может, мне лучше будет добавить: «Прошу вас быть к ней снисходительным…»? Нет! Нет!»