Шахта
Шрифт:
Михаил потянулся рукой к ее голове, но воровато приостановился и рассердился на себя. Ощутил ладонью пух волос и головку, такую по-детски маленькую.
— Не реви, перестань, — уговаривал неловко. — Нашла о ком плакать!
Раиса ухватила его руку, улыбнулась с усилием сквозь зареванные глаза, а он не смел отнять руку, как у ребенка не смеют отнять игрушку: отними — и опять рев.
— У тебя и рука добрая, не только сердце.
— Не пойму я вас, женщин: когда надо было бросить, жила с ним, когда не надо — бросаешь. Здоровый да постылый нужен был, а теперь побоку... Неладно что-то...
Раиса пошла к дивану,
— Ты за него не переживай, — заговорила, успокаиваясь. — Я его не одного оставляю. Сколько у него их, ласковых? Вот и пускай хватают, кто успеет...
— Мстишь, значит?
— Ну и мщу! — Раиса смотрела вызывающе. — Я что, не имею права на месть? Я, помню, в роддоме лежу, а у него тут новая хозяйка. Нет уж: был здоровый — для всех, а теперь — мне одной?.. Так несправедливо!
«Да уж точно, несправедливо, — мысленно согласился Михаил. — Но и казнить вот такого теперь тоже справедливого мало».
— Он же отец твоих детей. Об этом ты подумала? Будут потом жестокими.
— Да они уже сейчас к нему жестокие. Как ни уговаривала, в больницу к нему не пошли. Молчат — и все. Они же еще вот такие были, — показала чуть выше стола, — а его ночь нет, да вторую... «Где папа?» А я им: на работе. Постарше стали — меня же во лжи уличать начали. Ага, говорят, ты неправду нам сказала: папка наш у другой тетеньки ночует. Возле такого отца детей держать — только души им портить. А отвечать за них мне — не Азоркину, он ни за кого не ответчик, даже за себя...
«Это уж верно: не ответчик», — снова соглашался в мыслях Михаил.
— Погибнуть он может, и, кроме тебя, его никто не спасет... — вслух твердил все же свое.
— Ну и что — погибнет? Сколько людей на свете гибнет, а я при чем? Мать моя говорила: все погосты не оплачешь! — Раиса была рассудительна и, казалось, спокойна. — И не вешай ты его на мою совесть! Я его спасать должна?! — вдруг разгорячилась снова, всплеснула руками. — Ненавижу! Да не только я, но и дети. Вот и ты... А что? разве нет? Думаешь, не вижу?! Я его уже за то ненавижу, что другие из-за него страдают. И не говори про него больше! Не говори! И сам не думай о нем, не страдай, он не стоит страданий. Из могилы вытянул его, что ему еще надо? Выбрось его из головы, пускай живет как хочет. Я знаю: меня за него люди судить будут, а вот его за меня не судили!..
— Ладно, — согласился Михаил, — бросаешь — твое дело, а что мне делать — это мое...
Они замолчали надолго. Да и что скажешь, чем поможешь? А у Раисы сердце защемило: то, о чем с такой легкостью она говорила Михаилу, сейчас вдруг придавило, пристыдило. Вот сидит он так близко сейчас, а такой недоступный, что не только словом, даже взглядом до него не дотянуться...
Солнце через маленькие окна вывесило желтые коврики на ребристых из-за грубой штукатурки стенах: щелястый пол с провисшими половицами темнел по углам мышиными норами, неумело залатанными жестью, верно,
«Тут и не могло быть счастья», — подумал Михаил, и внезапно открылось: семья Азоркина начала рушиться уже давно, вместе с этим домом. Крепкой семье и дом крепкий нужен. Азоркину характер не позволил поставить крепкий дом, если бы он его поставил, значит, не был бы Азоркиным. Выходит, покалечился Азоркин или остался бы здоровым — все пришло бы к своему концу.
— Ну что же, — Михаил поднялся. — Поезжай, Рая. Дороги тебе хорошей, ну, в общем... чтоб хорошо в новой жизни все было! Я тебе не судья... А счастье, говорят, в нас самих, не на стороне где-то...
Уходить надо, а у нее такая тоска в глазах, ровно последний час ей жить осталось: словами можно солгать, а глаза не солгут.
— Такое ты мое горе, такое тяжелое — поезду не утихнуть... Ну иди, Миша. Иди, а я поплачу одна, пока детей нету...
Михаил снова прикоснулся к ее волосам, опять ощутив ее по-детски беспомощную голову. «Только бы не разнюниться», — подумал. А Раиса взметнулась вдруг, обвила его шею, прижалась щекой к груди и замерла.
— Сердце слышу. Вот, стучит, стучит, будто идет кто усталый. Вот, стучит. Я теперь знаю, как оно стучит, всегда буду слышать...
— Ну, ладно, пора.
А она руку его не отпускала, точно страшилась остаться одна.
С крыльца Михаил сошел осторожно, почему-то заботясь, чтоб не проломить старенькие ступеньки. У калитки остановился. Нет уж, кто в сердце тебя уносит, тот не чужой тебе. Раиса стояла в темном проеме дверей, платком прикрывала вздрагивающие губы.
— Ты пиши нам, — сказал Михаил таким голосом, что и сам его не узнал. — Что, как там... Помощь, может, нужна... не стесняйся...
Поднялся на асфальт насыпи, глядел сверху на четкое отражение дома в Мочале, на сам дом, на эту темную кучу гнилья, зубчато ощетинившуюся обломанным карнизом крыши.
К Азоркину в больницу он пришел на следующий день. Долго ждал в сквере — Азоркину как раз делали перевязку. Вышел прогуляться Федор Лытков. Кожа да кости под тонким полотном пижамы. В шахте, бывало, на себя нанижет ватников да сверху еще натянет капюшон резиновый — и похож на человека, а тут комар комаром.
— Только в шахте был и уж в больнице! — удивился Михаил.
— А-а, — махнул рукой Лытков. — Радикулит... Давнишний уже, застарелый...
Сел рядом, темные руки переплел в коленях, как муха лапки, выгорбатил костлявую спину. Михаил вспомнил, каким могучим мужиком был Лытков лет двадцать назад: бревна кидал, как веники. Казалось, за что ни брался, веса не чувствовал. Сколько машин на его веку износилось, сколько он, кидая уголь, лопат о почву стесал, сколько кайл сбил по самую трубицу, сколько вагонеток перекатал!.. Не счесть.
— Отдыхать тебе надо, дядя Федя. Сколько можно?
— Отдохнем! Придет время, вечно отдыхать будем... Это теперь: только вылупился, а ему уж отдыхать давай. У меня вон внуки... полдня в школе отсидят, полдня по улицам пробегают, а лето придет — грядку картошки не прополют. Покупай, дед, на шахте путевки: отдыхать! Это мы с тобой, как заведенные. Ты к Петру?
— Ага.
— Волк он, Азоркин твой, как есть — хищник. Семью моего Степана разрушил. Внуки теперь без отца... Я Азоркину тогда говорил: погоди, поплачешь. Сбылись мои слова... Он и мне жизнь годов на пять поубавил.