Шахта
Шрифт:
Под крутым берегом речки Упорной он разжег костер и, сидя на толстенной и гладкой, как кость, валежине, читал письмо и писал ответ.
Письмо Раисы было простое, сдержанное. Сообщала о своей жизни в Свердловске, что живут у родителей, работает. Только жаловалась, что он, Михаил, ей не снится: «Ложусь спать и говорю тебе: приснись, жалко, что ли? Но не снишься, хоть убей. Только Азоркин снится, а ты нет. Днем о тебе думаю, а ночью сплю зря. Помнишь, вашу бригаду фотографировали? Так я тебя вырезала, увеличила — портрет почти получился. Ты в каске, в спецовке, щуришь свои узкие глаза от солнца. Ты сейчас читаешь,
Михаил невольно оглянулся. Серое разнолесье, густые голые заросли подлеска... Справа сопки, слева сопки, и тоже в серой шубе леса, глухое, угрюмое гудение которого густо стекало в узкую долину... «Да что же это я? Что же это? — спрашивал себя и глядел на листок бумаги. — Человек страдает, а я виноват. Разве я сделал что-то такое, из-за чего должен страдать другой человек?»
«Одно сердце, говорят, страдает, а другое не знает — это лучше, чем знает, да не может ничем помочь, — писал Михаил в ответ. — Я раньше не знал о твоих переживаниях, было легче, а теперь знаю, но ничего от этого ни в твоей, ни в моей жизни измениться не может. Ты не виновата, что твое сердце не выдержало, созналось, а я тоже не виноват перед тобой ни в чем, но все равно виноват, потому что твое сердце болит не из-за кого-то, а из-за меня. Я тебя не ругаю, ты не обижайся, но если твое сердце болит из-за меня, то и мое от этого не на месте и тоже болеть должно. Пожалуйста, думай обо мне поменьше, а то я, наверное, слышу твои думы и сам думаю о тебе. Письмо твое хотел сжечь, да не посмел. Посылаю его вместе с моим — пускай у тебя лежат. А мне больше не пиши, я все равно на почту не пойду».
— ...Говорила же она что-то про меня? Не может ведь так?.. — потребовал Азоркин, отрывая Михаила от его мыслей.
— А у тебя ее адрес есть? — спросил он.
— А как же? Деньги-то контора на ребят высчитывает.
— Вот и напиши ей, узнай...
Азоркин не обиделся на Михаила из-за его резкого тона, но запечалился, голову повесил.
— Подкосила меня Райка, под самый корень подкосила. Э-эх! — простонал Азоркин, запустив руку в кудлатые волосы, словно собираясь рвануть из них клок.
— Да уж верно. На руках ты ее носил. Чего только бабе надо было? Жили душа в душу... Неблагодарная. — Михаил поднялся.
— Мишка, подожди. Подожди, Мишка, — стал уговаривать Азоркин, весь сразу пообвянув, как лопух на жаре. — Я ждал тебя. Посиди еще малость. Есть, поди, хочешь. Сейчас Зинка придет, сготовит. Посиди!..
Азоркин хватал за рукав Михаила, заискивающе улыбаясь, заглядывал в лицо.
— Ладно, посижу. — Стараясь не глядеть на жалкое лицо Азоркина, Михаил опять сел. В душе поднималось такое гадливое чувство, будто он побил слабого, беззащитного человека. — С тобой ведь хоть сто лет сиди, а чего высидишь? — сказал таким тоном, в котором было и извинение за горячку, и жалость к Азоркину, и просьба задуматься, поглядеть на себя и понять, кто ты есть такой.
— Ну вот и ладно! — Азоркин метнулся к печке, звякнул ложкой по пустой кастрюле. — Вот же! И покормить тебя нечем.
— Я в буфете ел. Не переживай. Кого все ждешь-то?
— Ходит тут одна... — Азоркин зло бросил ложку в пустую кастрюлю. — Рассчитаю к черту!
«Рассчитаю!» Ишь ты! Михаил был в каком-то странном бессилии перед Азоркиным, точно так, как однажды по дурости надумал купаться в шторм. Носило его прибойной волной
— Ладно, Петр, посадил, так и сам садись. Придет твоя ненаглядная, не волнуйся, а не придет — рассчитаешь, другую примешь. Садись.
Азоркин с готовностью сел, вытряхнул из пачки по сигарете Михаилу и себе, потряс спичечным коробком и ловко вычеркнул огонь.
— Видал? — похвастал он.
— Вот и шел бы на работу. Деньги деньгами, а без работы... кровь-то шибанет в голову!
— Я подумаю. Начальник быткомбината уже звал.
— Ты не думай, — настаивал Михаил. — А завтра прямо иди. Чего тут думать? И при деле и при людях... Я за этим и зашел к тебе, поговорить. Безделье-то, знаешь, до добра не доводит. Ну а раз так, то и отлично!..
— Ладно, это потом, — перебил Азоркин. — Ты все же расскажи: что Райка-то?
— Толкни дверь, — попросил Михаил. — Накалил, дышать нечем.
Азоркин шагнул к двери, распахнул, и сразу ударил ветер через весь дверной оклад, словно его и не задерживала веранда. Леденистая масса воздуха так туго набилась в домишко, что казалось, его вот-вот разорвет, развалит изнутри.
— Ты бы хоть взял да соврал мне, что ли? — Михаил говорил тихо, прислушиваясь к завыванию ветра. — Эх, мол, подлец я, подлец: как же я жену свою потерял и не заметил? Как же, сказал бы, я жил, что дети ко мне в больницу не пришли прощаться? Ну, соври, а? Что тебе стоит?
— Судишь? Судье-то всегда легче, чем подсудимому, — процедил сквозь зубы Азоркин.
— Не сужу я, Петро. Но и сопли тебе утирать не буду...
— Да уж ты вытрешь... Вместе с носом оторвешь. Ты такой!... Везет мне на друзей, — добавил он с усмешкой.
— Это когда же я тебе другом стал? — удивился Михаил. — А-а, черт с тобой, друг, недруг... На работу только завтра выходи!.. Азоркин ты Азоркин, сколько сердечных людей вокруг тебя, а ты ни единой души не увидел. И ведь заранее знал, что придут они к тебе, добрые, утешать, помогать, а ты натешишься в их благодати. При-и-дут, — протянул голос. — А ты — нет! Прошу, не поддавайся им...
Азоркин набычился. Свесившаяся сивая прядка волос мелко-мелко дрожала. Он вдруг замотал головой, закачался, как от зубной боли.
— Миша!.. — сорвался с места, обхватил Михаила сзади за плечи, сжал их до хруста.
— Петя, прости меня, дурака. Прости!.. — выдохнул Михаил. — Ну! Брат ты мой?! Жить будем, Петя. Что нас своротит?! Смерти кукиш в зубы сунули. А! Жить будем! Ложись спать, а завтра день придет. Наш день. Э-эх!
— Иди. Поздно. Иди, — всхлипывал Азоркин.
14
После той ночи, когда Василий Матвеевич Головкин вернулся от Ольги и разбил скрипку, он стал жить так же, как жил все годы, только с маленьким, никому не заметным, кроме жены Софьи, изменением: у него не стало того заветного полночного часа, когда он брал инструмент в руки и оживлял свой хилый, едва теплящийся дух.
От разбитой скрипки Софья собрала все до последней щепочки, и уже месяца через два она, склеенная каким-то местным мастером, висела на прежнем месте.