Шандарахнутое пианино
Шрифт:
— Non serviam, — сказал Болэн, — я перенацелился.
— Что это, бога ради, значит?
— Вообще-то я совершенно без понятия.
Они поцеловались, как двое русских.
— До свиданья.
В ту же минуту, как отец его уехал, у Болэна заболел геморрой. То же самое предшествовало последнему мотоциклетному путешествию, начавшись с отвратительной фистулы, что сразилась вничью с шайеннским пенициллином на восемьдесят долларов. От нескончаемых сидячих ванн в хлипких раковинах блошатника ноги у него сделались, как у бегуна на милю. Болэн знал, что решающий поединок недалек.
Болэн чувствовал, что неправильно
В прошлом он бегал туда-сюда по Америке, не в состоянии отыскать эту апокрифическую страну ни в какой ее частности. Его адреналиновая кора изрыгала столько отходов энергии, что происходило много чего изумительного. И он преднамеренно изо дня в день менял свою шоссейную личину; а потому по всей стране его разнообразно вспоминали по опрятному платью, полной противоположности оному, его упорному собирательству «данных», произвольному и циклоническому произнесению речей, клятвенной преданности его матери и отцу, регулярному стулу, симпатичному, довольно расхристанно организованному псевдомадьярскому лицу, крохотной библиотеке и транзисторизованным машинкам, запираемым в канистры для боеприпасов, предполагаемой коллекции сухих завтраков минувших лет и привычному параболическому курсированию по всем США с сопровождающими крупными неприятностями, погонями и маленькими драгоценными гаванями спокойствия либо странных нежностей соответственно сценариям разъездных коммивояжеров, когда неприятелю выставлялись декларации суровой личной вражды размерами с рекламный щит, сотни улочек глубинки запруживались прискорбными глаголами и существительными, острыми, тяжелыми и такими, что громоздились баррикадами и танковыми ловушками в мирных летних деревеньках, где никто на неприятности не напрашивался.
Почти со всех сторон это требовало небывалых усилий, таких, с какими он сам был бы рад покончить. И вот, вновь на этой грани, он ощущал в уме громовое напряженье.
4
Люди объявляются.
Слишком уж долго не переставал он выглядеть ошарашенным. Часто думал: «Быть большей свиньей я б и не мог». Интересуясь лишь тем, после чего не наступает похмельного завтра, он отслюнивал обманные разговоры, от каких все, кто их слышал, неловко ерзали.
Когда он закрывал глаза, Энн, казалось, проносилась по кобальтовому небу, прелестная переводилка на жестком Птолемеевом куполе. Всякая комната расседалась по углам. И с чего бы кому-то в изобилье поздней весны воображать, что зима неподалеку, чешет себе яйца в какой-нибудь мрачной чащобе?
Он грезил и грезил о своем отрочестве, когда тратил свободное время на просмотр медицинских фильмов, таскал с собой револьвер и ходил повсюду, нипочему, на костылях.
Ныне его интересовало, как люди слушают.
Он их слышал. Совершенно оклопев на каркасной кровати, он нашарил лапой на стене выключатель. Вот они тут: собаки. Он слез с кровати, загнав тень цвета замазки к верхушке лестницы. У подножия ее к унитазу текло море шерсти. Он слышал, как они по очереди лакают. Его будоражило и пугало. Он чувствовал, как из груди у него торчит длинный, жуткий прямоугольник пространства и доходит
Назавтра он отправился смотреть кино про Аравию из «Серии всемирных приключений»{37} и много часов не затыкался о «Смерти в Африке». Две тысячи лет пустынной жары превращают человеческое тело в невесомый гриб-пылевик, из которого можно сделать полезный каяк, раскроив брюшко. Брать с собой на рыбалку. Показывать друзьям.
Он позвонил Энн на ранчо.
— Тебя арестовали? — поинтересовалась она.
— Пока нет.
— Ох, ну что ж. Я не знала, что они станут делать.
— Я этого никогда не забуду, Энн.
— Я б так и подумала.
— Быть большей свиньей я б и не мог.
— …ну… — двусмысленно произнесла она.
— На ранчо все хорошо?
— Тут этот новый десятник, — ответила Энн, — он как бы такой прекрасный гад.
— Я сам с собой управлюсь, — сказал Болэн.
— Очевидно, ты так и считал, — прокомментировала Энн, — когда той ночью устраивался на каминной доске…
— Вообще-то на полке.
— …и орал вороной — как ворона — на мать. Это кое-что — в общем и целом тянет на приз.
— У меня уже есть, — загадочно произнес Болэн.
— Николас, ох…
— Ты плачешь.
— Этот звонок… заметно дорожает.
— Ты же плачешь, правда?
— …Я…
— Я вижу тебя, — ясно начал Болэн, — почти богиней, волосы твои текут, а за ними Северное Сиянье. А ты мне говоришь, что это дорогостоящий звонок. Когда у меня в голове твой портрет, который абсолютная классика. Уровня чего-то А-1. — Напротив подбородка Болэна три отверстия: 5?, 10?, 25?; крохотный поршень грезит о поршнетке; со всех четырех сторон стекло, круги волосяного сала отпечатаны миллионом линий волос, а под ними — дубленого цвета поднос, исцарапанный именами, цепочка и справочник.
— Николас, — сказала Энн, — попробуй выдрессировать в себе здоровый ум.
— С какой целью?
— Счастья и искусства.
— О боже мой. — Он быстро завершил и повесил трубку.
Двинь дверь, и она сложится. Выхлопы и автомобили. Я очутился в той роли американского корпуса, что дурно пахнет. На лике государства стригущий лишай. Эти женщины. Ну правда. Все они изумительно двуглавы. Улыбаются с обоих концов. Янус. Своя подлива у них — что собачий корм. Я всяких выдерживал. Некоторые руку задерут, а там острота пристойного европейского чеддера. И вся эта болтовня об искусстве. Я знаю, к чему это у нее приведет: лишь больше невоздержанности во имя его. И всякое вроде отреченья от нижнего белья в знак протеста против того, что ЦРУ прослушивает ее телефон.
Что уместно, кирпичную стену напротив украшает вывеска ручной покраски: усталый Дядя Сэм в красном, белом и синем тянет смиренные, умоляющие руки к смотрящему; скошенный подбородок опущен, являя подлый скат его рта, который говорит: «НУЖНО ВЗБОДРИТЬСЯ». Болэн приблизился, потрясенно увидел подпись: «Вывески К. Дж. Кловиса». Вернувшись в будку, поплескался в «Желтых страницах» и нашел его имя.
Болэн зачарованно вздрогнул, видя еще одну, дальше по переулку, что заканчивался в четверти мили впереди синей роскошной цистерной пропана; другой конец, маленький пробел грязного неба, вроде паузы между концом торцевого ключа, поднесенного, вообще нипочему, к глазу, небольшое пространство и — в центре — красная старомодная телефонная будка, где он сказал свое слово. Играло радио, его лютую музыку оспаривала остервенелая свара «электрических помех». Не годится такое для счастливого мальчика. То была страна крысиных войн, темный феод бактерий, младшие капралы с шестью паучьими ногами.