Шандарахнутое пианино
Шрифт:
Барыня Фицджералд растеряла озлобленность, временно, в осознании того, что все посягательства Болэна стали возможны благодаря определенной доле сотрудничества, если не прямого поощрения со стороны Энн. Какое разочарование. Пастиш отъявленных улик со всей ясностью показывал, что она затевает. Молниеносными последствиями казались бесчестье и позор. И хоть она несколько утешалась подобными абстракциями, времена темнели, когда окидывала она мысленным взором преувеличенную действительность — Болэна в нагой его ярости, пристегнувшегося к ее распростертой дочери, а то и хуже — ровно наоборот. В такие времена барыня Фицджералд вновь и вновь поглощала успокоительные, покуда думать удавалось лишь о тяжелой технике, неуклюже ворочавшейся в громадных
Фицджералд же думал о том, что следовало надавать ей по мордасам еще в 1929-м, в тот редкий сбрендивший год. (За шестнадцать лет до того, как родился Болэн, когда его мать и отец разъезжали по Уэльсу в прокатном трехколесном «моргане»{79}; и за двадцать лет до рождения Энн. Зачали Энн в 1948-м. Мать ее, уже рубенсовская, если выразиться пощедрей, стояла на раннеамериканском сапожницком верстаке, держась за лодыжки, а Папенька Фицджералд, тогда еще с осиной талией — и столь недавно чемпион Д. А. К.{80} по сквошу — набрасывался на нее сзади. Когда с ним случился оргазм, он принялся издавать свои хомячьи звуки, что лежали в основании последующего полового недуга его супруги. Ноги у него подкосились, и он рухнул на пол и вывихнул себе плечо. Никто из них не знал, пока ехали в больницу, что первая клетка Энн уже поделилась и заметалась во времени на встречном курсе с Николасом Болэном, тогда еще колотившего кулачками по внутренним стенкам уайандоттского манежа.) Но по мордасам он ей так и не надавал, а теперь уже было слишком поздно.
— Поневоле заинтересуешься стариком Болэном, — сказал Фицджералд.
— Да, поинтересуешься.
— У него лучшая адвокатская практика во всем Нижнем течении.
— Да, это так.
— Он прям там, знаешь, прям наверху, и навязывает миру свое хрестоматийное чудовище во втором поколении.
— Поневоле заинтересуешься матерью, — сказала барыня Фицджералд. — Некогда она была председательницей «Субботнего мюзикаля». Организовывала поголовную рассылку каталогов Шуонна{81}. Как могли приличные люди развить личность в таком ключе? Я задаюсь подобными вопросами.
— Да, но, как и всем женщинам, тебе не удается подыскать ответ.
— Так, всё.
Папенька раскрыл и закрыл пальцы, изображая болтающий рот.
— Надоел мне теоретический подход к дурным вестям, — сказал он. — Я прагматик. На втором курсе колледжа со мной случилось две вещи. Первая — я начал курить трубку. Вторая — я стал прагматиком.
Маменька Фицджералд заходила кругами вокруг Папеньки, шея ее укорачивалась под синим облаком причесона.
— Ах ты маленький прагматик с трубкой, ах ты исполнительная шишка «Дж. М.», — сказала она. Перед нею запорхали руки, изгонявшие скверные мысли. — Ты нам сейчас накрутишь помаленьку, как обычно, да? Всю свою историю образования, верно?
— Я…
— Я тебе покажу прагматика, сопящий ты кретин из «Дж. М.».
— Пилюли, Эдна, пилюли. Ты начинаешь блажить.
— Покажи-ка мне этот свой фокус рукой, где она говорит, что я слишком много болтаю.
— Сходи за своими пилюлями, Эдна.
— Валяй, показывай.
Он показал ей трепливое движенье рукой в тот же миг, когда сказал: «Сходи за своими пилюлями, Эдна». Она хлестнула его по ладони. Он снова произвел трепливое движенье.
— Иди за пилюлями, я сказал! — После чего она заехала ему в разъяренную багровую ряху и кинулась спасаться. Он галопом поскакал за нею, хрюкая и ржа, покуда оттаскивал ее от рабочего стола. Тогда она развернулась и чиркнула ему по груди горстью шариковых ручек и транспортиром.
Он рванул на себе рубашку, обнажая грудь и своими изумленными глазами видя красные и синие линии, исчеркавшие ее всю.
— Ты маньячка! Засранка! Ох господи, какая же ты зассынь!
Бренн Камбл,
— Я могу чем-то помочь? — спросил он, приглядываясь к сему необычайному треволненью: Папенька Фицджералд полугол до пояса, супруга его всхлипывает на тахте, попа напоказ, облеченная обширным подкрепленьем розового прорезиненного пояса и методичные доспехи приложений к нему; повсюду, где их не сдерживало, вперед рвались ужасающие вафли телес. Камбл чувствовал, что застал их с поличным.
— Седлайте мою лошадь, Камбл, — сказал Фицджералд.
— Хотите верхом выехать?
— Седлай эту лошадь, чертов вахлацкий тупица.
Камбл глянул на резьбу по груди Фицджералда.
— Со мной так никто не разговаривает, Фицджералд.
— Ох, еще как разговаривают. А теперь ступайте и седлайте. Не надо лясы мне тут.
Камбл кинулся в конюшню. Не то время для лобовых столкновений. Он намеревался не отсвечивать.
Фицджералд обернулся к Эдне.
— Дьюк, — сказала она. Подбородок его с нежностью покоился у него на абстрактно-экспрессионистской груди. Их одержимость Болэном временно приостановилась виденьем «Быстрорастворимого Ролстона», сапожницких верстаков и счастливых турниров по сквошу в те поры, пока Европа пинками загоняла себя обратно в Каменный Век.
— Эдна, — сказал он.
8
Энн копалась совком в грядках клубники у себя в огородике, прижимая углы каждого квадрата сетки. Милый Бренн Камбл построил ей ирригационную системку, миниатюру тех, что на сенокосных угодьях, со своей главной заслоночкой, и полотняной плотинкой, и с отводными канальчиками, что шли по всем рядкам между клубничками. Каждый день Бренн приходил и открывал заслонку, затопляя огородик чистой холодной водичкой из ручья, от которой клубника перла быстро, как пожар в лесу. И какой же сладенькой она будет, подумала Энн, купаясь в свете горного солнышка и бултыхаясь в густых сливках, что Бренн снял и принес из амбара. Николас, а ты думаешь о моем клубничном огородике?
Мистер Фицджералд ехал на своем клубнично-буланом жеребце через ручей, грудь ему саднило от клубничного оттенка настойки мертиолата. Он был начеку. Он думал о том, сколько еще перчику осталось в старушенции.
«…что умеют эти пять футов кто-нибудь видел мою…»{82}Болэн втянул на прицепе повозку вверх по ручью Стриженый Хвост и, мучаясь от трудов своих, теперь сидел по пояс в спальном мешке. Он перегнулся поглядеть на неохватное клубничное таянье, завершавшее день, и возопил к небу:
— У меня больше мук сердечных, чем печеночных пилюль у Картера!{83}
Энн порхала у себя по комнате в ночнушке, как мотылек. Случилось так, что настало время вновь думать о Джордже Расселле. Она, в конце концов, жила с этой птицей; и перед лицом сиятельного явленья Болэна накануне казалось уместным обозреть варианты. Она перенеслась в тот день, когда они путешествовали по нетронутым в разумных пределах лесополосам Прованса, катясь броско в седане «опель» мимо пирожковых жестянок «Deux Chevaux»{84}. Следовали обычные стенанья о том, что в американских городках таких деревьев нет; и, вдобавок, их единственным откликом на все, что требовали городки, обрастившие собою римские руины, было скаредное нытье. В тот день они добрались до пограничного городка Ирун, где, превозмогая вопросы испанских пограничников и поверх лакированных голов Гвардии-Сивиль{85}, пялились на серо-зеленую чудо-махину Эспаньи.